Дмитрий Мережковский: биография. Стихи, цитаты. К неведомому богу (Дмитрий Мережковский: исповедание Третьего Завета)

(1865–1941) – русский прозаик, поэт, литературный критик, переводчик, религиозный мыслитель. Родился 2 (14) августа 1865 в Петербурге в семье крупного чиновника – столоначальника при императорском дворе, действительного тайного советника.

«Мережковский при всей огромности дарования нигде недовоплощен: не до конца большой художник, не до конца проницательный критик, не до конца богослов, не до конца историк, не до конца философ» – это высказывание А.Белого точно схватывает сущность жизненной и творческой драмы одного из создателей той блистательной и болезненной эпохи в истории русской культуры, которую ныне привычно именуют «серебряным веком». Эпоха никогда не забывала о своем «отце-основателе», но честь ему неизменно воздавала с холодностью и оговорками. Безусловная слава Мережковского-писателя и мыслителя, яркого критика и публициста всегда оставалась двусмысленной и «недовоплощенной».

Известности у массовой аудитории Мережковский добился еще в 1880-е годы. К 1914 он уже автор 24-томного собрания сочинений, которое немедленно воцарилось на полках едва ли не каждой библиотеки России. «О Мережковском, пожалуй, все последние десять лет говорят: «наш уважаемый», «наш известный»», – констатировал еще в начале 1910-х годах литератор А.Измайлов. Мережковского очень много читали, выход едва ли не каждой его книги становился событием – но его никогда не «любили». Его проза, насыщенная культурными аллюзиями, мифологическими подтекстами и интеллектуальными конструкциями, стилистически и формально оказывалась вполне общедоступной, а порой и доходила до границы словесности сугубо массовой. Однако при этом художественный мир писателя всегда оставался закрытым, герметичным для непосвященного большинства.

Формальным признанием имя Мережковского обделено не было. В 1900-е годы его кандидатуру выдвигали в члены Академии наук – но, в отличие от Чехова и Бунина, не избрали. На протяжении 1920–1930-х годов Мережковского неоднократно выдвигали на Нобелевскую премию по литературе – но премию в 1933 получил опять же Бунин, а Мережковский довольствовался лишь почетной ролью номинанта.

Современники отдавали должное и широте его творческого дара, и культурному стремлению (начиная с подготовленных в 1890-е годы критических очерков и переводов древнегреческих трагиков – и вплоть до самых последних работ) преодолеть средостение между «своим» и «чужим», представить мировую литературу без разделения на русскую и западноевропейскую. Стилистика прозы Мережковского, не грозившая трудностями при переводе, дополнительно способствовала популярности писателя на Западе. В начале века в Европе его имя произносилось среди первых литераторов эпохи на равных с именем Чехова. Исторические романы Мережковского в 1900–1930-е годы можно было найти в разных переводах во всех книжных магазинах «старого» и «нового» света. Но характерно: когда литературный обозреватель английской газеты «Daily Telegraph» в 1904 назвал Мережковского «достойным наследником Толстого и Достоевского», именно русская критика удивительно единодушно восстала против подобного «святотатства» и заставила писателя публично откреститься от похвал такого рода.

Мережковский был младшим сыном в семье, имевшей девять детей. С ранних лет ему довелось ощутить отчужденность от отца, от братьев и сверстников, сродниться с чувством одиночества, которое находило сокровенную отраду в поэзии уединения среди болотистых рощ и прудов наводненного тенями прошлого елагинского парка. Духовное становление Мережковского проходило под знаком горячей любви к матери, чей образ воссоздан в автобиографической поэме Старинные октавы (1906). (Психология сыновнего противостояния отцу десятилетия спустя подвергнется сложной интеллектуальной и духовной разработке и войдет сюжетной основой в большинство исторических сочинений Мережковского. Не случайно основатель психоанализа З.Фрейд в книге Леонардо да Винчи признает глубокое влияние Мережковского на свое учение).

Писать стихи Мережковский начал в 13 лет. Когда юноше было 15, отец организовал ему встречу с Ф.М.Достоевским, которому не понравились опыты начинающего стихотворца. «Чтобы хорошо писать, – страдать нужно, страдать!» – эти слова Достоевского еще не раз отзовутся в судьбе писателя, непрестанно обвиняемого в сухом интеллектуализме, холодности, схематизме, «головном» характере творчества, в отрешенности от «живой жизни» во имя культурно-мифологических «химер».

В 1883 Мережковский поступает на историко-филологический факультет Петербургского университета, по окончании которого четыре года спустя он окончательно решает посвятить себя исключительно литературному труду.

В январе 1889 Мережковский вступает в брак с З.Н.Гиппиус, будущей крупной писательницей, ставшей на всю жизнь его ближайшим другом, идейным спутником и соучастницей духовных и творческих исканий. Союз Мережковского и Гиппиус, пожалуй, наиболее известный творческий тандем в истории русской культуры «серебряного века». Как свидетельствует супруга писателя, за полвека они не расставались «ни на один день». Современники не имели общего мнения о том, кто в этом союзе был «ведущим», а кто «ведомым», кто, в действительности, генерировал идеи. Ясно, тем не менее, одно: оригинальная религиозно-философская концепция Мережковского есть плод их совместной «духовной работы». З.Н.Гиппиус так оценивала свою идейную близость с мужем: «...случалось мне как бы опережать какую-нибудь идею Д[митрия]С[ергеевича]. Я ее высказывала раньше, чем она же должна была встретиться на его пути. В большинстве случаев он ее тот час же подхватывал (так как она, в сущности, была его же), и у него она уже делалась сразу махровее , принимала как бы тело, а моя роль вот этим высказываем ограничивалась, я тогда следовала за ним».

Свою публичную литературную деятельность Мережковский начал в 1881 как поэт. В начале 1880-х годах он сближается с С.Я.Надсоном, имя которого стало нарицательным для обозначения целого десятилетия в истории русской поэзии эпохи «безвременья». Будущий основоположник русского модернизма отдает дань свойственным надсоновской поэзии нотам «скорбной» гражданственности, сомнений, разочарований в высоких устремлениях, минорной интимности, переходам от декларативной идейности к исповедальным интонациям, от поэтических абстракций к пышной декларативности сравнений. Испытав в университете влияние «духовных вождей» русского студенчества 1880-х, философов-позитивистов Конта, Милля, Спенсера, Мережковский вторит в своей поэзии ходовой народнической идеологии. Тому способствует знакомство с А.Н.Плещеевым и ведущими литераторами-народниками Н.К.Михайловским и Г.И.Успенским, благодаря которым ему открывается путь на страницы «толстых» журналов.

Однако уже с этого момента начинается раздвоение, характерное для личности и творчества писателя. Оно будет порождать «метафизические противопоставления», метания из одной крайности в другую, желание примирить антихристианский нигилизм Ф.Ницше с наследуемыми у Вл.Соловьева чаяниями Вселенской Церкви, тяжеловесный художественный язык «восьмидесятничества» и мистические откровения «конца века».

Уже в первой книге Мережковского, принесшей ему известность, – Стихотворения (1883–1887 ) (1888) – намечен пересмотр народнических заветов: Напрасно я хотел всю жизнь отдать народу: / Я слишком слаб; в душе – ни веры, ни огня ....

Окончательный перелом в сознании и творчестве Мережковского приходится на 1892. Именно тогда происходит поворот к религиозному миросозерцанию и ощущению мистической тайны бытия. С этого момента Мережковский становится последовательным борцом с позитивизмом и материализмом.

Прежде всего этот перелом запечатлен в книге стихов с программным для зарождающейся модернистской эпохи названием – Символы. (Песни и поэмы ) (1892) – и в лекции О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы . Эта лекция, изданная в том же году отдельной книгой, была воспринята как манифест нового литературного движения. Мережковский обозначает здесь три составляющие нового искусства: мистическое содержание, символы и «расширение художественной впечатлительности». И хотя подобное эстетическое задание отличалось некоторой размытостью, носители заступающей на историческую сцену символистской эстетики откликнулись на нее – равно как и на новый поэтический голос Мережковского – с подлинным энтузиазмом.

Однако вскоре популярность стихов Мережковского стала оцениваться скорее как симптом невзыскательности массового вкуса (примерно так, как более поздняя мода на К. Бальмонта или И.Северянина). Закономерно меняется и характер жанровых предпочтений самого писателя. Отныне на передний план его творчества выходит проза – литературно-критическая, публицистическая и, разумеется, художественная.

Впечатляющее многообразие прозаических сочинений Мережковского цементируется цельной религиозно-философской концепцией, которая постепенно складывается во второй пол. 1890-х, окончательно оформляется в начале 1900-х и просуществует без существенных изменений до последних дней жизни писателя. Этот тип миросозерцания, названный «новым религиозным сознанием» – знамение так называемого культурно-религиозного «ренессанса» на рубеже XIX–XX вв. – в равной степени противостоял и светскому позитивизму, материализму XIX в., и церковной христианской традиции. Вся духовная история человечества мыслится Мережковским как противостояние, антитеза двух начал, двух «бездн» – «бездны плоти» и «бездны духа». «Бездна плоти» воплощена в язычестве, в античном культе героической личности – в «человекобожестве», пренебрегающем «духом». «Бездна духа» – в историческом христианстве, в аскетизме, пренебрегающем «плотью». Оба начала несовершенны. Необходима подлинная «духовная революция» – слияние, синтез двух «бездн», двух «правд». Это слияние возможно, по Мережковскому, лишь в будущей «новой Церкви». Эту церковь Мережковский и Гиппиус именовали церковью «третьего завета». Концепция «третьего завета» была заимствована ими на рубеже 1890–1900-х годов у итальянского еретика XII в. аббата Иоахима Флорского. Согласно этой концепции, «первым заветом» стал «Ветхий Завет» Бога-Отца, «вторым» – «Новый Завет» Бога-Сына, Иисуса Христа, а ныне предстоит явиться «третьему завету» – завету Святого Духа, завету Свободы вослед заветам Закона и Благодати. Так исполнится сокровенная Тайна Святой Троицы и, соответственно, исторический процесс достигнет свой цели, время будет исчерпано, и настанут «новое небо и новая земля» обетованного в Апокалипсисе, библейской Книге Откровения, тысячелетнего Царства Божия.

Пророком грядущего Царства «третьего завета» и осознавал себя Мережковский. Вся его писательская и общественная деятельность отныне была направлена на проповедование подобных истин. Без осознания этой доктрины невозможно понимание ни его сочинений, ни фактов биографии. Само мышление Мережковского строится по «троичному» закону диалектики: всякое явление действительности должно быть представлено как конфликт тезиса и антитезиса, вершащийся синтезом.

Как человек эпохи символизма, Мережковский всегда оставался «жизнестроителем», носителем идеи «жизнетворчества», не желал признавать никакой грани между «идеями» и «реальностью», всегда стремился воплотить в жизнь литературные и философские сюжеты, а в беллетристике навязать своим историческим персонажам – к примеру, византийскому императору Юлиану Отступнику и Леонардо да Винчи, Петру I и его сыну царевичу Алексею, Наполеону и Данте – те мысли и поступки, которые соответствовали бы не «исторической правде» («мелкой» и «неистинной», по Мережковскому), а той символической роли, которая «полагается» им по законам его собственного религиозного мифа «третьего завета».

С целью проповеди своих идей Мережковский и Гиппиус вошли в 1901 в число инициаторов Петербургских религиозно-философских собраний. Эти Собрания знаменовали собой первый в русской истории послепетровской эпохи опыт неформальной встречи светской «богоискательской» интеллигенции и представителей «официальной» Русской Церкви. С целью издания протоколов Собраний Мережковские в 1902 основывают специальное издание – журнал «Новый путь». Собрания еще раз выявили неготовность сторон (и в первую очередь – интеллигенции) слышать своих оппонентов, трагический конфликт светского и церковного «языков», существующих как бы в параллельных реальностях и неспособных пересечься. Диалог естественным образом себя изжил. И когда по решению обер-прокурора Св.Синода К.Победоносцева в 1903 Собрания были закрыты, это практически не вызвало возражений.

Мережковские решают переориентировать религиозное «творчество» со сферы внешней, публичной проповеди, на сферу внутреннюю, «таинственно-мистическую». После закрытия Собраний они создают свою «домашнюю церковь», разрабатывают особый чин «литургии» и прочих «священнодействий». Это должно было стать зерном, из которого вскоре произрастет древо новой «церкви» «Святого Духа».

Вслед за Вл.Соловьевым и одновременно с В.Розановым Мережковский заявил о себе как о пионере религиозно-философского подхода к анализу литературы, вошел в число наиболее активных и читаемых символистских критиков. Он сделал очень много для формирования символистского образа классической традиции. Вершинные достижения Мережковского-критика – к примеру, книга статей о русских и зарубежных писателях Вечные спутники (1897), трактаты Л.Толстой и Достоевский (1901–1902) и Судьба Гоголя (1903) – воспринимались как ярчайшие литературные события и заметно повлияли на критику и литературоведение XX века. Фигуры классических авторов извлекались здесь из тенденциозного общественно-исторического контекста и подавались по законам «аристократической», субъективно-психологической критики как вневременные «кормчие звезды» человечества, универсальные символы, запечатлевшие в своем творчестве вечные законы духа (Л.Толстой – «тайновидец плоти», его антипод – Достоевский, «тайновидец духа» и т.д.).

С середины 1890-х Мережковский начал движение к крупной исторической прозе. Своеобразной лабораторией будущих исторических романов стали написанные в 1895–1897 «новеллы XV века», в которых писатель одним из первых в русской литературе использовал прием сквозной стилизации, создал произведения, целиком соответствующие по форме изображавшейся в них эпохе.

Но в литературу Мережковский вошел прежде всего как создатель новаторского типа исторического романа, особой вариации мировоззренческого «романа мысли». В научной литературе такой роман называют обычно историософским (то есть, романом не об истории, а о философии истории).

Первым и наиболее удачным опытом подобного рода стала романная трилогия Христос и Антихрист (1895–1896) – история жизни апологета язычества византийского императора IV в. Юлиана; Воскресшие боги. (Леонардо да Винчи) (1901) – о великом итальянском художнике и ученом эпохи Возрождения; Антихрист. Петр и Алексей (1904–1905) – о Петре I и его сыне). Главные герои этих романов под масками исторических деятелей воплощают почти «космическую» борьбу вечно противостоящих в истории универсальных начал – тех же языческой, «антихристовой» «бездны плоти» и «христовой» «бездны духа», «извращенной» аскетизмом исторического христианства. Все происходящее так или иначе воспроизводит этот индивидуальный миф Мережковского. Герои здесь исключительно бьются над поиском «последних истин». При этом вырабатывается и особый тип романной поэтики, техники его построения: огромную роль играют символические лейтмотивы, игра цитатами из реальных исторических памятников, перемешанных с псевдоцитатами (т.е. авторскими стилизациями «под памятники»). Сознательный отказ от историко-психологического правдоподобия в изображении деятелей прошлого здесь как бы компенсируется «археологической» дотошностью в подаче исторических деталей внешней обстановки, «костюмной» декоративностью и верностью летописным документам.

Практически так же будут выстроены и последующие циклы исторической прозы Мережковского: трилогия о русской истории (пьеса Павел I (1908), романы Александр Первый (1911–1913) и 14 декабря (1918)) и созданная уже в эмиграции дилогия о «прообразах» христианства в древнем Египте, прозревающем из толщи веков будущую истину «третьего завета» (два романа: Рождение богов. Тутанкамон на Крите (1924) и Мессия (1926–1927)).

Мережковский дал литературе модернизма образец романного цикла как особой повествовательной формы и способствовал становлению того типа экспериментального романа, который отзовется в лучших произведениях А.Белого, Ремизова, а в Европе – Дж.Джойса и Томаса Манна.

Именно благодаря Мережковскому с 1900-х существенно меняется статус исторического романа. Наследие Мережковского отразилось в романистике В.Брюсова, А.Толстого, М.Булгакова, М.Алданова.

В 1906 деятельность правительства по искоренению последствий русской революции 1905 вынудила Мережковских отправиться в «первую», более чем двухлетнюю, парижскую эмиграцию. В Париже супруги предпринимают тщетные усилия по вербовке новых членов своей «церкви» и сближаются с видными эсерами (членами партии социалистов-революционеров) – в том числе Б.Савинковым, чьи террористические методы после октябрьской революции 1917 они станут активно пропагандировать как действенное средство антикоммунистической борьбы.

Позиция Мережковского по поводу событий 1905–1906 отразилась в статье Грядущий хам (1905), в которой он предостерег общество от недооценки мощных сил, препятствующих религиозному и социальному освобождению. По Мережковскому, интеллигенции, воплощающей «живой дух России», противостоят силы «духовного рабства и хамства, питаемые стихией мещанства, безличности, серединности и пошлости». Здесь писатель предвосхищает большевистскую личину «грядущего хамства, идущего снизу – хулиганства, босячества, черной сотни».

В ряде публикаций 1906–1908 (в том числе сборниках статей Царь и революция (изд. по-франц. в 1907) и Не мир, но меч ; К будущей критике христианства (1908)) Мережковский выстраивает свою общественно –политическую концепцию революционного мистицизма. С его точки зрения, политической революции в России и мире (а Россия – провозвестник мировых процессов) должна предшествовать «революция духа», согласное приятие русской интеллигенцией «истины» третьего завета – иначе политическая революция обернется торжеством «грядущего хама» и злейшей тиранией. Так идеалы «безбожного» интеллигента-революционера сливаются с чаяниями мистика-«сектанта».

Горячо приветствовав февральскую революцию 1917 и приход к власти Временного правительства, октябрьский переворот Мережковский категорически не принял. Для писателя это событие знаменовало разгул «хамства», воцарение «народа-Зверя», смертельно опасного для всей мировой цивилизации, торжество надмирного зла. Большевизму он противопоставляет заветы «революционной демократии», восходящей к декабристам и хранимые подлинной русской интеллигенцией.

В январе 1920, выехав в прифронтовую зону для «чтения лекций красноармейцам по истории и мифологии древнего Египта», Мережковские тайно перешли приграничную линию фронта и навсегда покинули Россию. Оказавшись в Польше, они развернули активную деятельность по организации антибольшевистской пропаганды и «крестового похода» против Советской России. Потерпев фиаско и не сумев убедить главу польского правительства Ю.Пилсудского отказаться от перемирия с большевиками, Мережковские окончательно переезжают в Париж.

Во Франции из регулярных воскресных собраний эмиграции в доме Мережковских возникает литературно-философское общество «Зеленая лампа» (1927–1939) – один из центров интеллектуальной жизни русского Парижа. Читателям постепенно открывался новый Мережковский. Из его творчества вытеснялась собственно художественная литература, а на передний план выдвигались произведения в жанре религиозно-философского трактата (Тайна трех. Египет и Вавилон (1923); Тайна Запада. Атлантида – Европа (1930), Иисус Неизвестный (1934)) и примыкавшие к ним биографические эссе (Наполеон (1929); Данте (1939)), циклы конца 1930-х –1941 гг. (Лица святых от Иисуса к нам , Реформаторы , Испанские мистики ). Здесь в наследованной от Ницше стилистике афоризмов-«заклинаний» проводится все та же философия истории – концепция «трех заветов», но усиливаются апокалиптические предчувствия, углубляется ощущение катастрофичности современного мира, которому грозит участь «новой Атлантиды» (книги Мережковского напрямую перекликаются с пессимистическими идеями знаменитого труда Г.Шпенглера Закат Европы ). Все глубже уходит мыслитель в историю, дабы в прошедших веках уловить предчувствия нового «откровения» Св. Духа.

Опасения экспансии со стороны Советской России и стремление найти этому противовесы периодически заставляли Мережковского возлагать надежды на лидеров диктаторского типа. Те «метафизические высоты», с каких Мережковский взирал на фашистских лидеров, зачастую приводили к неразличению «добра» и «зла» в «земной» плоскости, к желанию навязать диктаторам роль «божественных мессий», которым предстоит «святой долг» борьбы с «антихристом» – большевистской опасностью – ради «подготовки» мира к пришествию тысячелетнего «Царства Св. Духа», к воплощению в жизнь утопического проекта писателя. В 1936 Мережковский получает стипендию от правительства Муссолини для работы над книгой о Данте и принимается – как оказалось, вновь безрезультатно – убеждать «дуче» начать «священную войну» с Советской Россией. В одном из писем Мережковского Муссолини встречаются более чем красноречивые слова: «...лучшее из всех свидетельств о Данте, самое правдивое и самое живое – это Вы. Дабы понять Данте, надо им жить, но это возможно только с Вами, в Вас... Ваши души изначально и бесконечно родственны, они предназначены друг для друга самой вечностью. Муссолини в созерцании – это Данте. Данте в действии – это Муссолини..». Возможная победа Гитлера над сталинизмом пугала Мережковского меньше, чем порабощение Европы большевиками. И в 1939 Мережковский выступает по парижскому радио с приветственной речью Гитлеру, в которой он сравнивает «фюрера» с «Жанной д"Арк, призванной спасти мир от власти дьявола.». «Он ощущал себя предтечей грядущего Царства Духа и его главным идеологом... Диктаторы, как Жанна д"Арк, должны были исполнять свою миссию, а Мережковский – давать директивы. Наивно? Конечно, наивно, но в метафизическом плане, где пребывал Мережковский, «наивное» становится мудрым, а «абсурдное» – самым главным и важным; так верил Мережковский», – отмечал в своих воспоминаниях Ю.Терапиано.

И тем не менее русская эмиграция не поняла и не приняла политической позиции Мережковского – писатель был подвергнут бойкоту. Переживший к исходу 1930-х постепенное сокращение круга читателей и умерший в нищете в оккупированном Париже 7 декабря 1941, Мережковский не избег ни многих утопических иллюзий, ни тягот своего века. На его похоронах присутствовало лишь несколько человек, а могильный памятник был поставлен на подаяние французских издателей.

Мережковский Д.С. Собрание сочинений в 24-х тт . СПб., Типография Т-ва И.Д.Сытина, 1914

Мережковский Д.С. Собрание сочинений в 4-х тт . М., «Правда», 1990

Вадим Полонский

Rosenthal B.G. D.S. Merezhkovsky and the Silver Age. The Development of a Revolutionary Mentality . Hague, 1975
Pachmuss T. D.S. Merezhkovzky in exile. The master of the genre of biographie romancee . NY – Bern – Frankfurt/M – Paris. 1990
Бердяев Н.А. Новое христианство (Д.С .Мережковский ) // Бердяев Н. О русской философии . Ч. 2, Свердловск, 1991. С.127–148
Д.С.Мережковский . Мысль и слово . Сборник литературоведческих статей о Мережковском. М.: «Наследие», 1999

Найти "МЕРЕЖКОВСКИЙ, ДМИТРИЙ СЕРГЕЕВИЧ " на

МЕРЕЖКОВСКИЙ

Имя Мережковского неразрывно связано с тем умственным, душевным или просто культурным движением, которое возникло полвека тому назад и которое сейчас стоит перед неизвестным будущим, по убеждению большинства - враждебным ему, по вере других немногих - внутренне ему близким. У движения этого есть несколько названий: есть кличка, ставшая презрительной - «декадентство», есть уклончивое, неясное имя - модернизм, есть определение литературное - «символизм». Критики не раз уже устанавливали разницу между этими понятиями и объясняли, в чем, например, декадентство не было символично, а символизм не был упадочен. Но разделениям этим не особенно повезло. Да и сплетение между отдельными ветвями одного и того же дерева было так густо, что трудно было в этих узорах разобраться. Одна, единая творческая энергия вызвала в девяностых годах литературное оживление… Только, конечно, были среди тогдашних литераторов люди с узкой ограниченной душой, с узким умом, и были другие, внесшие в движение духовную серьезность, напряжение и широту.

Узость олицетворял Брюсов. Может быть, именно потому он был на первых порах так удачлив. Именно потому он легко, без сопротивления с чьей бы то ни было стороны, завладел положением «мэтра»: Брюсов был понятнее, конкретнее других и, в сущности, ограничивался культуртрегерством. «Раньше писали плохие стихи, - будем, господа, учиться поэтическому мастерству у отвергнутых великих учителей и будем писать стихи хорошие!». «У нас толкуют все больше о мужиках или о земстве, а на Западе в это время творится новое искусство, - будем же и мы внимательны к этому новому искусству»… Это легко было усвоить, это сулило легкий успех. Брюсов знал, чего хотел, - и завоевание власти оказалось для него делом пустяшным. Но никогда он власти подлинной, над всем движением, не имел, и впоследствии произошел не бунт против его тирании, а просто водворение порядка в литературных делах. Выяснилось, что кроме просветительной миссии Брюсов ни на что не в праве претендовать, что сознание его бедно и порочно, несмотря на пышные слова. Произошло это не теперь, а лет двадцать пять тому назад, еще в то время, когда брюсовский стихотворный дар - большой и настоящий, что бы ни утверждал Айхенвальд со своими единомышленниками, - едва-едва начинал ссыхаться и вянуть. Если не ошибаюсь, в 1910 году, в памятном споре о поэтическом «венке» или «венце», Вячеслав Иванов и Андрей Белый вежливо, почтительно, но твердо указали Брюсову его место в русской словесности. Брюсов сделал «bonne mine au mauvais jeu», заявил, что поэтом, «только поэтом», он и хотел быть всю жизнь, и даже принял под свое тайное покровительство возникшие на его, брюсовской, суженной платформе течения, вроде акмеизма и футуризма. Но уязвлен остался он навсегда.

В сущности, культуртрегером был и Мережковский. Он тоже «открывал Европу», - причем начал это раньше Брюсова. Это он, возвращаясь как-то из-за границы в Россию, ужаснулся нашей «уродливой полуварварской цивилизации» и задумался о «причинах упадка русской литературы». «В Париж, в Париж», - вздыхали тогда символисты, декаденты и модернисты, - будто чеховские сестры о Москве. Еще и до сих пор слово «захолустье» осталось любимым словом Мережковского, постоянно срывающимся у него при любом упоминании о России, новой и старой. А тогда, начитавшись Верлена и раскрыв какой-то отечественный толстый журнал на очередной статье Скабичевского, он пришел в отчаяние… Но, конечно, этими чертами Мережковский не исчерпывается, - и даже такое привычное соединение слов, как «культурная роль», звучит в применении к нему несколько фальшиво и нелепо. Ну, разумеется, культурная роль была. Но разве в ней дело? Было нечто другое, гораздо более важное, или, точнее, существенное. Несмотря на весь свой европеизм, Мережковский писатель типично-русский, - как типично-русской была вся «его» линия модернизма, с Блоком и Андреем Белым, его прямыми учениками.

Позволю себе короткое отступление, - не личное, а имеющее отношение ко всему поколению.

Можно по-разному оценивать русскую литературу дореволюционного периода. Можно упрекать ее в отступничестве от классических русских традиций, или отмечать ее стилистическую и эмоциональную несдержанность, или осуждать за некоторую туманность замыслов… Но вот что все-таки бесспорно: она имела какое-то магическое, неотразимое воздействие на поколение, да, именно на целое поколение! Пусть это было поколение «больное», как его нередко характеризовали тогда, и как характеризуют теперь в советской России, употребляя другие термины, но оставляя тот же смысл. Пусть оно было слишком городским и несло на себе все последствия разрыва с природой, всегда тяжелые и даже в отдельных случаях губительные. Но все-таки это было очередное русское поколение, и едва ли оно было настолько хуже других, чтобы о нем и говорить не стоило. Нет, вспоминая честно, без всякой рисовки, но и без самоуничижения, то, что занимало и волновало «русских мальчиков», - по Достоевскому, - в предвоенные и предреволюционные годы, хочется сказать, что сквозь иные слова, иные образы они думали приблизительно о том же, о чем думают все люди в шестнадцать или двадцать лет. Был и жар, и порыв, и восторг. А с литературой была у них связь какая-то такая кровная, страстная, жадная, что о ней теперешним двадцатилетним мальчикам и рассказать трудно! Вероятно, происходило это потому, что юное сознание всегда ищет раскрытия жизненных тайн, ищет объяснения мира, - а наша тогдашняя литература обещала его, дразнила им и была вся проникнута каким-то трепетом, для которого сама не находила воплощения. Нет, не так мы раскрывали «Весы», как теперь раскрывают «Современные записки», или, скажем, «Новый мир», не для того только, чтобы прочесть «интересную» повесть или недурные стихи: нет, нам казалось, что вот-вот что-то важнейшее будет объяснено, что-то должно измениться, и на этих страницах мы это увидим! Даже если и знаешь теперь, что жажда утолена не была, обиды не остается. Напротив, остается только благодарность.

Мережковский был одним из создателей этого движения, вдохновителем этого оттенка предреволюционной русской литературы, - и это-то и показывает, насколько мало характерно для него поверхностнокапризное западничество с Верленами и Уайльдами. Без Мережковского русский модернизм мог бы оказаться декадентством в подлинном смысле слова, и именно он с самого начала внес в него строгость, серьезность и чистоту. Книга о Толстом и Достоевском оправдывает поход на Скабичевского: ради переложения французских сонетов на русский лад уничтожать «захолустье», пожалуй, не стоило, но ради этого стоило. Тут было возвращение к величайшим темам русской литературы, к великим темам вообще. Границы расширялись не только на словах, но и на деле, а, главное, не только географически, но и творчески. Кстати, книга эта имела огромное значение, не исчерпанное еще и до сих пор. Она кое в чем схематична, - особенно в части, касающейся Толстого, - но в ней дан новый, углубленный взгляд на «Войну и мир» и «Братьев Карамазовых», взгляд, который позднее был распространен и разработан повсюду. Многие наши критики, да и вообще писатели, не вполне отдают себе отчет, в какой мере они обязаны Мережковскому тем, что кажется им их собственностью: перечитать старые книги бывает полезно.

Достоевский ближе Мережковскому, нежели Толстой. Если я в самом начале этих заметок упомянул о том, что теперь многие, гадая о будущем, спрашивают себя, от чего оно отречется и что примет, то, конечно, потому, что за модернизмом встает имя Достоевского… Идейной близости, может быть, и нет. Но есть близость психологическая, - в той «умышленности», о которой Достоевский сам говорил, в экзальтации, тревожной одухотворенности, в глубоко-городском складе сознания. Россия сейчас как будто бы ближе к Толстому (разумеется, я говорю не о сравнительно большей родственности Толстого идеям коммунизма, а о всем его ощущении жизни, более прочно земном, чем ощущения Достоевского). Вероятно, это нам не только кажется, вероятно, это и в самом деле так, судя по тону и характеру русской духовной жизни, насколько она, эта жизнь, нам отсюда доступна. Да это и естественно, это и должно быть так, - ибо ту линию продолжать невозможно, особенно теперь, сразу после вовлечения в общую духовную жизнь нового огромного количества простых людей, связанных с землей, не зараженных никакими «болезнями века». Иначе одиночество и оторванность оказались бы еще горше, чем были прежде, а борьба с историей, с ее ходом и логикой, еще более очевидна. Но духовный опыт и весь внутренний облик Достоевского, по существу, не изменяются в своей ценности от сочувствия или несочувствия ближайшего будущего, - и он будет когда-нибудь оценен. Так и в писаниях Мережковского есть слишком много черт, связывающих его с Россией, чтобы размолвка могла оказаться чересчур длительной. Неведомо как, но все должно утрястись, найти свое настоящее место, - и свое оправдание. Нельзя допустить, чтобы вспышка творческих сил и все то вообще, что кружило головы стольким юным русским сознаниям в течение стольких лет, все эти обещания, ожидания, надежды, - прошли бесследно, были бы просто «вычеркнуты». Закон сохранения энергии действует не только в физике, но и в других областях.

Мережковский написал огромное количество книг. Но трудно определить, кто он. Исторический романист? Да, но только часть его творческого облика отвечает этому определению. Критик? Да, но разве в том значении слова, в каком критиками были Белинский и Добролюбов? Поэт, эссеист, ученый исследователь? И то, и другое, и третье, - однако, найти «жанр», для него самый важный, самый характерный, трудно. Он чрезвычайно разносторонен, но вместе с тем, с маниакальной настойчивостью, всегда повторяет одни и те же слова, разрабатывает одну и ту же тему, от «Юлиана» до «Атлантиды» и «Иисуса Неизвестного». Темы и слова - его, личные, особенные. Было бы ошибкой утверждать, что это представление о нашем мире, как об отчетливо задуманной и отчетливо разыгрываемой мистерии, нашло полное признание у современников. Современники - и ранние, и поздние, - восхищаются блеском стиля, или остроумием сопоставлений, но остаются скептичны к основе творчества Мережковского, и во всяком случае не видят того, что для него так несомненно, не заражаются его идейным пафосом. В этом смысле как будто бы нельзя говорить о влиянии Мережковского. А влияние есть. Тут потомки едва ли уловят то, что улавливаем мы, потому что вообще нельзя эпоху верно оценить, не будучи ее свидетелями, и могло бы случиться, что, прочти деятели прошлого все, написанное о них позднее, они просто не узнали бы ни себя, ни своего времени. Мережковский не весь в своих книгах, и будущему историку придется иметь это в виду.

Блок, Андрей Белый, Сологуб, Андреев, даже такие писатели, как Алексей Толстой, и многие другие помельче, - все обязаны ему, как бы они от него, по тем или иным мотивам, не отрекались. Это не культурная роль, это действие личности, неизменно обращенной в своих интересах и стремлениях к чему-то возвышающемуся над житейской повседневностью. «Пока не требует поэта…», - сказал Пушкин. Но Мережковского, по-видимому, Аполлон всегда «требует», не отпускает его, и самое ощутимое, самое реальное его действие на нашу литературу - в смертельной вражде к духовной обывательщине во всех ее проявлениях. О Станкевиче кто-то, помнится, говорил, что при нем каждый подтягивался, что при нем нельзя было «болтать о пустяках». Приблизительно то же сделал Мережковский с нашей литературой, как пытается сделать это всегда и везде. Я не рисую сейчас его портрета и, признаюсь, для меня он остается писателем глубоко-загадочным. Но чувствуя хотя бы самую скромную причастность к нашей словесности, нельзя не чувствовать и своего ученичества по отношению к Мережковскому, и добавлю мимоходом, у Андрея Белого отречение от человека, у которого он столько заимствовал, который стольким его обогатил, оттого так и отталкивает, что выдает общую способность отречься от чего бы то ни было. По счастью, у Белого нашлось мало подражателей, - и, будем надеяться, найдется их и впредь не много. Надо, чтобы Мережковский это знал.

Мережковский Дмитрий Сергеевич - известный поэт, романист, критик и публицист. Родился в 1866 г. Отец его занимал видное место в дворцовом ведомстве. Окончил курс на историко-филологическом факультете Петербургского университета. Женат на известной поэтессе-модернистке З.Н. Гиппиус(XIII, 577).

С 15 лет помещал стихи в разных изданиях. Первый сборник его стихотворений появился в 1888 г. Очень много Мережковский, вначале своей деятельности, переводил с греческого и латинского; в "Вестнике Европы" (1890) напечатан ряд его переводов трагедий Эсхила, Софокла и Еврипида. Отдельно вышел прозаический перевод "Дафниса и Хлои", Лонга (1896). Переводы трагиков изящны, но, очень рано Мережковский выступает и в качестве критика: в "Северном Вестнике" конца 1880-х годов, "Русском Обозрении", "Труде" и других изданиях были напечатаны его этюды о Пушкине, Достоевском, Гончарове, Майкове, Короленко, Плинии, Кальдероне, Сервантесе, Ибсене, французских неоромантиков и пр. Часть их вошла в сборник: "Вечные Спутники" (с 1897 г. 4 изд.). В 1893 г. издана им книга "О причинах упадка современной русской литературы".

Крупнейшая из критических работ Мережковского (первоначально напечатана в органе новых литературно-художественных течений "Мир Искусства") - исследование "Толстой и Достоевский" (2 т., с 1901 г. 3 изд.). Из других критико-публицистических работ вышли отдельно: "Гоголь и Черт" (с 1906 г. 2 изд.), "М.Ю. Лермонтов, поэт сверхчеловечества" (1909 и 1911), книжка "Две тайны русской поэзии. Тютчев и Некрасов" (1915) и брошюра "Завет Белинского" (1915). В "Северном Вестнике" 1895 г. Мережковский дебютировал на поприще исторического романа "Отверженным", составляющим первую часть трилогии "Христос и Антихрист". Вторая часть - "Воскресшие боги. Леонардо да Винчи" - появилась в 1902 г., третья - "Антихрист. Петр и Алексей" - в 1905 г. В 1913 г. издан отдельно (печатался в "Русской Мысли") 2-томный роман "Александр I".

В начале 1900-х годов Мережковский, изжив полосу ницшеанства, становится одним из главарей, так называемого "богоискательства" и "неохристианства", и вместе с З. Гиппиус,Розановым, Минским, Философовыми др. основывает "религиозно-философские собрания" и орган их - "Новый Путь". В связи с этим перестроем миросозерцания, получившим яркое выражение и в исследовании "Толстой и Достоевский", Мережковский пишет ряд отдельных статей по религиозным вопросам. С середины 1900-х годов Мережковский написал множество публицистических фельетонов в "Речи" и др. газетах, а в последние годы состоит постоянным сотрудником "Русского Слова". Религиозные и публицистические статьи Мережковского собраны в книгах: "Грядущий Хам" (1906), "В тихом омуте" (1908), "Не мир, но меч" (1908), "Больная Россия" (1910), "Было и будет. Дневник" (1915). В Париже Мережковский, совместно с З. Гиппиус и Д. В. Философовым, напечатал книгу "Le Tsar et la Revolution" (1907). В сотрудничестве с ними же написана драма из жизни революционеров: "Маков цвет" (1908). Драма Мережковского "Павел I" (1908) вызвала судебное преследование, но суд оправдал автора, и книга была освобождена от ареста.

Первое собрание сочинений Мережковского издано товариществом М.О. Вольф(1911 - 13) в 17 т., второе - Д. И. Сытиным в 1914 г. в 24 т. (с библиографическим указателем, составленным О. Я. Лариным). Романы Мережковского и книга о Толстоми Достоевском переведены на многие языки и создали ему громкую известность в Западной Европе. - Отличительные черты разнообразной деятельности Мережковского - преобладание головной надуманности над непосредственным чувством. Обладая обширным литературным образованием и усердно следя за европейским литературным движением, Мережковский почти всегда вдохновляется настроениями книжными. Менее всего Мережковский интересен как поэт. Стих его изящен, но образности и одушевления в нем мало, и, в общем, его поэзия не согревает читателя. Он часто впадает в ходульность и напыщенность. По содержанию своей поэзии Мережковский сначала всего теснее примыкал к Надсону. Не будучи "гражданским" поэтом в тесном смысле слова, он охотно разрабатывал такие мотивы, как верховное значение любви к ближнему ("Сакья-Муни"), прославлял готовность страдать за убеждения ("Аввакум") и т. п. На одно из произведений первого периода деятельности Мережковского - поэму "Вера" - выпал самый крупный успех его как поэта; живые картины духовной жизни молодежи начала 1880-х годов заканчивается призывом к работе на благо общества. С конца 1880-х годов Мережковского захватывает волна символизма и ницшеанства. Мистицизма или хотя бы романтизма в ясном до сухости писательском темпераменте Мережковского совершенно нет, почему и "символы" его переходят в ложный пафос и мертвую аллегорию.

Широко задумана "трилогия" Мережковского, долженствующая изобразить борьбу Христа и Антихриста во всемирной истории. Крайняя искусственность замысла, мало заметная в первом романе, ярко выступила на вид, когда трилогия была закончена. Если еще можно было усмотреть борьбу Христа с Антихристом в лице Юлиана отступника, то уже чисто внешний характер носит это сопоставление в применении к эпохе Ренессанса, когда с возрождением античного искусства якобы "воскресли боги" древности. В третьей части трилогии сопоставление держится исключительно на том, что раскольники усмотрели Антихриста в Петре. Самый замысел сопоставления Христа и Антихриста не выдерживает критики; с понятием о Христе связано нечто бесконечно-великое и вечное, с понятием об Антихристе - исключительно суеверие. То же самое можно сказать и о другом лейтмотиве трилогии - заимствованной у Ницше мысли, что психология переходных эпох содействует нарождению сильных характеров, приближающихся к типу "сверх-человека": представление о "переходных" эпохах противоречит идее непрерывности всемирной истории и постепенности исторической эволюции. Особенно очевидна искусственность этой идеи в применении к Петру; в исторической науке прочно установился взгляд, что Петровская реформа была лишь эффектным завершением задолго до того начавшегося усвоения европейской культуры.

В чисто художественном отношении выше других первый роман. В нем много предвзятости, психология Юлиана-Отступника полна крупнейших противоречий, но отдельные подробности разработаны порой превосходно. Предприняв поездку в Грецию, тщательно ознакомившись с древней и новой литературой о Юлиане, автор проникся духом эллинизма и сумел передать не только внешний быт античности, но и самую ее сущность. В "Воскресших богах" Мережковский с особенным увлечением отдался той стороне ницшеанства, которая заменяет мораль преклонением перед силой и ставит искусство "по ту сторону добра и зла". Мережковский на всем протяжении романа подчеркивает полное нравственное безразличие великого художника, вносящего одно и то же воодушевление и в постройку храма, и в план особого типа домов терпимости, в придумывание разных полезных изобретений, и в устройство "уха тирана Дионисия", с помощью которого сыщики незаметно могут подслушивать. Вторая часть трилогии, как и третья - не вполне художественные произведения; не меньше половины занимают выписки из подлинных документов, дневников и т. п. Еще меньше можно причислить оба романа к подлинной истории. Благодаря, однако, хотя и тенденциозной, но яркой мысли, подкрепленной колоритными цитатами, "Воскрешение Боги" - одна из интереснейших книг по Ренессансу; это признано даже в богатой западноевропейской литературе. В третьей части трилогии Петр "Великий" в значительной степени меркнет, и на первый план выступает Петрболее "Грозный", чем "Грозный" царь Иван. Перед нами проходят картины дикого распутства, безобразнейшего пьянства, грубейшего сквернословия и во всей этой азиатчине главную роль играет великий насадитель "европеизма". Мережковский сконцентрировал в одном фокусе все зверское в Петре. Новую серию исторических тем Мережковский начал драмой "Павел I" и большим романом "Александр I". Личность Павлаи трагедия его смерти освещены автором самостоятельно, без принижения личности императора. Александровская эпоха разработана довольно поверхностно, а декабристское движение - даже легкомысленно. Стремясь отыскать в декабристах "человеческое, слишком человеческое", автор затушевал в них то несомненно-геройское, которое в них было.

В критических работах своих Мережковский отстаивает те же принципы, которых держится в творческой деятельности. В первых его статьях, например, о Короленке, еще чувствуется струя народничества начала 80-х годов, почти исчезающая в книжке "О причинах упадка современной литературы", а в позднейших статьях, уступающая место не только равнодушию к прежним идеалам, но даже какому-то вызывающему презрению к ним. В 1890-х годах мораль ницшевских "сверх-человеков" так увлекает Мережковского, что он готов отнести стремление к нравственному идеалу к числу мещанских условностей и шаблонов. В книжке "О причинах упадка современной русской литературы" не мало метких характеристик, но общая тенденция неясна; автор еще не решался вполне определенно поставить скрытый тезис своего этюда - целебную силу и утилитарной школы русской критики, но собственные его статьи очень тенденциозны. Так, поглощенный подготовительными работами для второго романа трилогии, он в блестящем, но крайне парадоксальном этюде о Пушкине находил в самом национальном русском поэте "флорентинское" настроение.

В период увлечения религиозными проблемами Мережковский подходил к разбираемым произведениям по преимуществу с богословской точки зрения. Эта специальная точка зрения не помешала, однако, исследованию Мережковского о Толстом и Достоевском стать одним из самых оригинальных явлений русской критики. Сам художник, Мережковский тонко анализирует сущность художественной манеры Толстого, которого характеризует как ясновидца плоти, в противоположность ясновидцу духа - Достоевскому. Замечательно владея искусством перемешивать собственное изложение искусно подобранными цитатами, Мережковский сделал из своего исследования одну из увлекательнейших русских книг. Как в исследовании о Толстом и Достоевском, так и в других статьях попытки Мережковского обосновать новое религиозное миросозерцание сводятся к следующему. Мережковский исходит из старой теории дуализма. Человек состоит из духа и плоти. Язычество "утверждало плоть в ущерб духу", и в этом причина того, что оно рухнуло. Христианство церковное выдвинуло аскетический идеал "духа в ущерб плоти". В действительности же Христос "утверждает равноценность, равносвятость Духа и Плоти" и "Церковь грядущая есть церковь Плоти Святой и Духа Святого". Рядом с "историческим" и уже "пришедшим" христианством должна наступить очередь и для "апокалиптического Христа". В человечестве теперь обозначилось стремление к этому "второму Христу". Официальное, "историческое" христианство Мережковского называет "позитивным", т. е. успокоившимся, остывшим. Оно воздвигло перед человечеством прочную "стену" определенных, окаменевших истин и верований; оно не дает простора фантазии и живому чувству. В частности "историческое" христианство, преклоняющееся перед аскетическим идеалом, подвергло особенному гонению плотскую любовь. Для "апокалиптических" чаяний Мережковского вопрос пола есть по преимуществу "наш новый вопрос"; он говорит не только о "Святой Плоти", но и о "святом сладострастии". Этот довольно неожиданный переход от религиозных чаяний к сладострастию смущает и самого Мережковского. В ответ на обвинения духовных критиков он готов признать, что в его отношении к "историческому христианству" есть "опасность ереси, которую можно назвать, в противоположность аскетизму, ересью астартизма, т. е. кощунственного смешения и осквернения духа плотью".

Несравненно ценнее другая сторона религиозных исканий Мережковского. Второй из его "двух главных вопросов, двух сомнений" - "более действенный, чем созерцательный вопрос о бессознательном подчинении исторического христианства языческому Imperium Romanum": об отношении церкви к государству. Став в начале 1900-х годов в главе "религиозно-философских" собраний, Мережковский подверг резкой критике всю нашу церковную систему, с ее полицейскими приемами насаждения благочестия. Эта критика, исходящая от кружка людей, заявлявших, что они не атеисты и не позитивисты, а искатели религии, в свое время произвела сильное впечатление. Как публицист, Мережковский слишком неустойчив в своих симпатиях и антипатиях, чтобы иметь серьезное влияние. Он выступал и как апологет самодержавия, и как защитник идей диаметрально-противоположных. Не всегда устойчив Мережковский и как практический деятель; в 1912 г. произвело очень неблагоприятное впечатление обнародование его странно-ласковой переписки с А.С. Сувориным.

ДМИТРИЙ МЕРЕЖКОВСКИЙ МЕЖДУ ШАРИКОВЫМ И АНТИХРИСТОМ Евгений ЕВТУШЕНКО

Кофе «Мокко»
Зинаида Николавна и Дмитрий Сергеич
тревожно вглядывались в месиво пург,
когда, золотеющ церквами, и набережными сереющ,
и непоправимо сыреющ, и неумолимо стареющ,
от взрывов народовольцев откашливался Петербург.
З.Н. и Д.С. тогда были еще молодыми,
они еще полагались на добрую волю небес,
но что-то уже различали в ползущем по улицам дыме –
призрак, дома перешагивающий, с винтовкой наперевес,
нацеленной и на Плеханова, и на З.Н. и Д.С.
Он шел про проспекту Невскому, по Библии и Достоевскому,
по людям и по иконам, по нотам, картинам, стихам.
«Митя, ты знаешь, боюсь я громилы этого дикого». –
«Ты что, не узнала, Зина? Всеобщее русское дитятко.
Наше произведенье. Товарищ Грядущий Хам».
И если б они представили слова «продразверстка», «лишенцы»,
ЧК, РКП, «раскулачиванье», а после КПСС…
«Боже, неужто всё это будут учить даже ненцы?» -
З.Н. бы вздрогнула зябко, и горько вздохнул бы Д.С.
И от морковного чая так далеко до «Мокко»,
а там, где есть «Мокко», к несчастью, одни иностранцы кругом,
и жить бы в свободной России, хоть под мечом Дамокла,
но не под смазным, занесенным над головой сапогом.

В эмиграции, постепенно выпав из центра споров, он стал трагически маргинален. «Нет сейчас русского писателя более одинокого, чем Мережковский… - заметил Георгий Адамович. - Мережковского почти «замолчали», потому что о нем нельзя говорить, не касаясь самых основных, самых жгучих и «проклятых» вопросов земного бытия». Но одиночество Мережковского было воздухом и его детства, и его молодости, так что в этом для него не оказалось ничего нового.
С Зинаидой Гиппиус у них поначалу было инстинктивное взаимоотталкивание: ей не нравились его стихи, а ему - ее лицо, увиденное где-то на портрете. И полного «слияния душ» не получилось, ибо души были уж слишком разные, и союз их походил на постоянное противостояние двух сросшихся полярных независимостей.
В начале семейной жизни они заключили нечто вроде контракта: она будет писать только прозу, а он - только стихи. Но вскоре он начал писать роман о Юлиане Отступнике (первую часть дерзновенной трилогии о Христе и Антихристе). Она же стала азартно рифмовать. И когда, забавляясь, подкидывала в сборники Мережковского свои стихи, они выделялись живой энергетикой среди его стихов, до удивления бестемпераментных по сравнению с его же прозаическим трепетным проповедничеством. (Впрочем, и его стихотворение «1917» было напечатано под ее фамилией.) В романах, эссе и устных философических импровизациях он с ошеломляющим размахом знания и фантазии охватывал историю человечества с дохристианских до лжехристианских времен. Именно так Мережковский заклеймил не принимаемую им современность - и самодержавную, и клерикальную, и так называемую революционную.
В прозе - письменной и устной - Мережковский оказался гораздо большим поэтом и более яростным гражданином, чем в стихах. Но если его прославленный предок, мятежный князь Андрей Курбский, был в опале у Ивана Грозного, Лев Толстой - у Святейшего Синода, Александр Солженицын - у синода коммунистического, то Мережковский оказался в опале у всех, кто считал себя блюстителем морали и порядка. Он был диссидентом нового типа - всенаправленным. Царское правительство считало Мережковского подрывателем государственных основ, столпы официального православия - еретиком, литературные академики - декадентом, футуристы - ретроградом, а будущий пламенный идеолог мировой революции Лев Троцкий - реакционером. Участливое мнение Чехова о Мережковском осталось не-услышанным: «…верует определенно, верует учительски…».
Словом, Мережковский не устраивал никого, и его мало кто защищал, кроме Зинаиды Николаевны. Но в ней главным был дух нападательства. А в нем главенствовал дух защищательства, главный когда-то для совести русской интеллигенции. Мережковский защищал гражданственность Некрасова, временами поднимающуюся до высочайшей поэзии. Защитил Чаадаева даже от Пушкина, так отозвавшегося о «Философическом письме»: «Клянусь вам честью, я не хотел бы иметь ни другое отечество, ни другую историю, чем те, которые дал нам Бог». Мережковский твердо ответил своему курчавому кумиру: «Как будто Чаадаев хотел иметь другое отечество!». А вот что Мережковский воскликнул об отлучении Толстого от церкви: «Но поймите же, что отлучить его от Христа - значит отлучить всё человечество; проклясть его - значит проклясть весь мир».
К огда революция таки «завалила самодержавие», а потом сама превратилась в реакцию, соратница Мережковского, несгибаемая З.Н., заявила: «Я утверждаю, что ничего из того, о чем говорят большевики в Европе, - нет. Революции - нет. Диктатуры пролетариата - нет. Социализма - нет. Советов - и тех нет». Пожалуй, только в одном - в отношении к большевизму - супруги были сиамскими близнецами. Характерен их диалог, записанный Ниной Берберовой: «Зина, что тебе дороже: Россия без свободы или свобода без России?» - «Свобода без России, - отвечала она, - и потому я здесь, а не там». - «Я тоже здесь, а не там, потому что Россия без свободы для меня невозможна. Но… на что мне, собственно, нужна свобода, если нет России? Что мне без России делать с этой свободой?»
Отзыв Томаса Манна, назвавшего Мережковского «гениальнейшим критиком и мировым психологом после Ницше», не поколебал ни эмигрантских, ни совдеповских весов. «В России меня не любили и бранили; за границей меня любили и хвалили; но и здесь, и там одинаково не понимали моего» - это из письма Мережковского Бердяеву.
Ничто не изменяется так медленно, как национальный характер. Но вместе с драгоценными чертами любой нации неразлепимо сосуществуют иногда смешные, иногда вызывающие жалость, а то и отвращение загогулины национального характера. У Мережковского была врожденная смелость свободно об этом говорить. Он писал о нашем шапкозакидательстве (какое гениальное слово: попробуйте-ка перевести его на любой иностранный язык). Довольно остроумно высмеял нашу самоиконизацию: «Гречневая каша сама себя хвалит; Русь сама себя называет «святою» - так искони повелось. Но в том положении, в каком мы сейчас находимся, прежняя уверенность в собственной святости едва ли кому-нибудь может показаться основательной». Он, бесспорно, определил необходимость «петровского чуда»: «Петр застал Россию в таком положении, что еще один шаг - и она оторвалась бы окончательно от европейского человечества, отпала бы от него, как высохшая ветвь от лозы. Петр понял, что это вопрос жизни и смерти для России. И судорожным усилием, с вывихом суставов и треском костей повернул ее лицо к Западу. Кровавым кесаревым сечением, убивая мать, спас ребенка - новую Россию… За два века петербургского периода преемники Петра сделали всё, что могли, чтобы опустошить, выхолостить реформу, вынуть из нее живую душу и оставить лишь мертвое тело - восточное самовластье с европейской техникой, «Тамерлана с телеграфами».
М ережковский по случавшейся с ним «глупости сердца» порой принимал за возможных спасителей России чуть ли не всех, кто противостоял большевизму, но затем часто жестоко раскаивался: «Думал, что Муссолини способен стать воплощением Духа Земли, а он - обыкновенный политик, пошляк». Неотделимый от мучительных метаний русской интеллигенции, Мережковский способен и на пронзительные прозрения. Это он предсказал Грядущего Хама: «У этого Хама в России - три лица. Первое, настоящее, - над нами, лицо самодержавия, мертвый позитивизм казенщины… Второе лицо, прошлое, - рядом с нами, лицо православия, воздающего Кесарю Божье, той церкви, о которой Достоевский сказал, что она в параличе… Третье лицо, будущее, - под нами, лицо хамства, идущего снизу - хулиганства, босячества, черной сотни - самое страшное из всех трех лиц».
Один из безусловных учеников Мережковского - Михаил Булгаков, связавший тему Христа с темой самого страшного Антихриста, именно Грядущего Хама, чей образ стремительно размножается сейчас на благодатных дрожжах озверелого капиталистическо-криминального мещанства и чиновной шариковщины.
Но даже после таких «сердца горестных замет» Мережковский понимал всю преступность безнадежных пророчеств и оставлял «форточку надежды» для будущих поколений: «Русская интеллигенция - сознание России. Сейчас менее, чем когда-либо, должно ей отрекаться от себя самой».
Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
1865, (Петербург) - 1941 (Париж)

* * *
Дома и призраки людей –
Всё в дымку ровную сливалось,
И даже пламя фонарей
В тумане мертвом задыхалось.
И мимо каменных громад
Куда-то люди торопливо
Как тени бледные, скользят,
И сам иду я молчаливо
Куда - не знаю, как во сне,
Иду, иду, и мнится мне,
Что вот сейчас я, утомленный,
Умру, как пламя фонарей,
Как бледный призрак, порожденный
Туманом северных ночей.

Зима-весна 1889

Любовь-вражда
Мы любим и любви не ценим,
И жаждем оба новизны,
Но мы друг другу не изменим,
Мгновенной прихотью полны.
Порой, стремясь к свободе прежней,
Мы думаем, что цепь порвем,
Но каждый раз всё безнадежней
Мы наше рабство сознаем.
И не хотим конца предвидеть,
И не умеем вместе жить, –
Ни всей душой возненавидеть,
Ни беспредельно полюбить.
О, эти вечные упреки!
О, эта хитрая вражда!
Тоскуя - оба одиноки,
Враждуя - близки навсегда.
В борьбе с тобой изнемогая
И всё ж мучительно любя,
Я только чувствую, родная,
Что жизни нет, где нет тебя.
С каким коварством и обманом
Всю жизнь друг с другом спор ведем,
И каждый хочет быть тираном,
Никто не хочет быть рабом.
Меж тем, забыться не давая,
Она растет всегда, везде,
Как смерть, могучая, слепая
Любовь, подобная вражде.
Когда другой сойдет в могилу,
Тогда поймет один из нас
Любви божественную силу –
В тот страшный час, последний час!

<1892>

Главное
Доброе, злое, ничтожное, славное, –
Может быть, это всё пустяки,
А самое главное, самое главное,
То, что страшней даже смертной тоски, –

Грубость духа, грубость материи,
Грубость жизни, любви - всего;
Грубость зверихи родной, Эсэсэрии, –
Грубость, дикость - и в них торжество.

Может быть, всё разрешится, развяжется?
Господи, воли не знаю Твоей,
Где же судить мне? А все-таки кажется,
Можно бы мир создать понежней!

<1930>

"Новая газета" № 31

28.04.2005

Мережковский Дмитрий Сергеевич (2.08.1865-7.12.1941), исторический романист, поэт, драматург, переводчик, критик. Примерно в 13 лет, подражая «Бахчисарайскому фонтану» Пушкина, сочинил первое стихотворение. Тогда же написал и первую критическую статью - классное сочинение «Слово о полку Игореве». Первые стихи напечатал в 15 лет в сборнике «Отклик» (1881) и в «Живописном обозрении».

В первом еще подражательном сборнике «Стихотворения». 1883-1887» (1888) Мережковский стоит «на распутьи» в мучительных размышлениях над проблемой существования Бога, личного бессмертия, добра и зла, своего общественного призвания. Вторая книжка стихов Мережковского - «Символы (Песни и поэмы)» (1892), «замечательна разносторонностью своих тем.

Третий сборник стихов Мережковского «Новые стихотворения» (1896) был проникнут ожиданием «нового порока», «дерзновением» («Дети ночи»), стремлением полюбить жизнь в больших и малых проявлениях («Пчелы»), полюбить жизнь как «вечную игру» («То, чем я был»), измеряя ее «новой, бесцельной красотой» («Голубое небо»).

В четвертом поэтическом сборнике Мережковского «Собрание стихов. 1883-1903» (1904) новых стихотворений оказалось немного («Трубный глас», «Детское сердце», «Молитва о крыльях» и др.). Если в третьем сборнике только теоретически декларировалось желание влюбиться в «демоническую» антиномичность бытия, то здесь мы видим попытку пристального вглядывания через собственный жизненный опыт в образцы этой таинственной двойственности («Двойная бездна»). В сборнике прослеживается и поворот к соборному христианству («О, если бы душа полна была любовью», «Трубный глас» и др.). Последний сборник «Собрание стихов. 1883-1910» (1910) был повторением сборника предыдущего, за исключением поэмы «Старинные октавы».

В «Северном вестнике» публикуется первый роман «Отверженный» (1895; впоследствии «Смерть богов. Юлиан Отступник»). Роман о последнем драматическом периоде раннего христианства в лице трагической фигуры имп. Юлиана явился первой частью трилогии «Христос и Антихрист» (1895-1905). Продолжение трилогии - романы «Воскресшие боги. Леонардо да Винчи» (1902) и «Антихрист. Петр и Алексей» (1904-05). Вслед за первой трилогией он пишет трилогию «Царство зверя» - уже на материале исключительно русской истории. В нее вошли драма «Павел I» (1908), а также романы «Александр I» (1911-12) и «14 декабря» (1918; первоначально «Николай I и Декабристы»).

В 1900-05 начинается история «главного» дела Мережковского: происходит формирование неохристианской концепции, создается знаменитое религиозное «троебратство» (Мережковский, его жена З. Гиппиус, Д. В. Философов), задается программа последующей религиозно-общественной деятельности. Исследование «Л. Толстой и Достоевский. Жизнь, творчество и религия» (1900-02. Вообще конец века для Мережковского, как, впрочем, и для мн. др. символистов, является концом всемирной истории и началом нового апокалипсического, «сверхисторического пути», т. е. религии.

Несмотря на огромный объем написанного, более 60 томов сочинений, наиболее ценную часть творческого наследия Мережковского представляют не романные трилогии, принесшие ему европейскую и мировую известность, не поэзия и драматургия, а литературно-психологические и религиозно-философские исследования. Уже в ранних своих статьях он пишет о Лонге, Флобере, Руссо, Сервантесе, Кальдероне, Монтене, Марке Аврелии, Ибсене, Гончарове, Майкове, Пушкине и т. д. Многие из этих работ вошли в сборник «Вечные спутники» (1897). Позднее появляются знаменитые исследования «Толстой и Достоевский», «Судьба Гоголя» (1903), «Гоголь и черт» (1906), такие сборники литературно-философских статей, как «Грядущий Хам» (1906), «Не мир, но меч», «В тихом омуте» (оба - 1908), «Больная Россия» (1910), «Было и будет» (1915), «Зачем воскрес» (1916), «Невоенный дневник» (1917). Им пишутся большие статьи о Достоевском - «Пророк русской революции» (1906), Серафиме Саровском - «Последний святой» (1907), Лермонтове - «М. Ю. Лермонтов. Поэт сверхчеловечества» (1909). В 1915 Мережковский издает брошюры «Завет Белинского» и «Две тайны русской поэзии. Некрасов и Тютчев» (1915), в которых пересматривал традиционные представления о русских писателях.

Октябрь 1917 Мережковский воспринял как приход царства антихриста, и 24 дек. 1919 переезжает за границу. В Париже Мережковские организуют литературно-философское общество «Зеленая Лампа» (1927-39), сыгравшее заметную роль в интеллектуальной жизни первой волны эмиграции. На собрания «Лампы» приглашались по списку. Там часто бывали И. Бунин, Б. Зайцев, Г. Федотов, Л. Шестов, Г. Адамович, В. Ходасевич, А. Ремизов, Н. Бердяев и мн. др. Интенсивность творчества Мережковского в эмиграции не только не уменьшается, но становится все более напряженной. Он публикует здесь свои последние исторические роман «Рождение богов. Тутанхамон на Крите» (1925), «Мессия» (1927). Трилогия «Тайна трех: Египет и Вавилон» (1925), «Тайна Запада. Атлантида-Европа» (1930) и огромный трактат «Иисус Неизвестный» (1932).

В последние годы жизни Мережковский приступает к составлению трех агиографических трилогий, по-новому интерпретированных «житий святых»: «Павел Августин» (1937), «Св. Франциск Ассизский» (1938), «Жанна д’Арк и Третье Царство Духа» (1938). Эти произведения опубликованы им под общим названием «Лица святых от Иисуса к нам». В предвоенные годы Мережковский совместно с Гиппиус работает над пьесой из русской истории «Дмитрий Самозванец». Воссоздать лик Серафима Саровского Мережковский уже не успел, он скоропостижно скончался 7 дек. 1941.

Религиозная метафизика Мережковского, какой бы фантастической она ни казалась сегодня, была органическим миром писателя. Символизм, не как способ изображения жизни и бытия, а как ведущий метод интерпретации человека, космоса и истории, был характернейшей чертой как Мережковского, так и мн. др. писателей-современников. Мережковского постоянно волновали вопросы онтологии бытия, двойственности и антиномичности, религиозной историософии и христианского символизма. Раскрытие по евангельским словам «Неведомого» христианского Бога являлось главным пафосом всей его жизни. Однако творчество Мережковского, пронизанное идеей будущей вселенской религии, вольно или невольно включало в себя и «прелесть» сектантства, кружковщины, уклонение от исторической Церкви.