Брифли цифры. Иван бунин - цифры

Дядя вспоминает о ссоре со своим маленьким племянником, возникшей однажды зимним вечером. Мысленно обращаясь к маль-чику, он говорит ему, что тот большой шалун, который, увлек-шись чем-нибудь, не знает удержу. Зато нет ничего трогатель-нее этого же малыша, когда он, расшалившись, прижмется ве-чером к плечу взрослого и обовьет шею своими ручонками с такой нежностью, на которую способно только детство.

Как-то утром ребенок проснулся с новой мыслью, захватив-шей всю его душу. Только что открылись для него новые неизве-данные радости — иметь книжки с картинками, цветные каран-даши, пенал и выучиться рисовать, читать и писать цифры. И все это в один день, как можно скорее. Открыв утром глаза, он по-звал дядю в детскую и немедленно засыпал просьбами — купить ему детский журнал с картинками, книг, карандашей, бумаги и непременно приняться за цифры.

Дядя соврал, что сегодня царский день — все заперто, пото-му что ему не хотелось идти в город. Дядю поддержала бабушка. Мальчик со вздохом согласился. Ну что ж, царский так царский, но цифры-то в царский день показывать можно?

Бабушка и здесь пришла на помощь дяде, который сказал, что сегодня ему этим заниматься не хочется, и они займутся цифрами завтра. Сердце подсказывало взрослому человеку, что он лишает ребенка радости, но, вспомнив, что детей баловать нельзя, он строго отрезал, что на этом разговор окончен.

Весь день мальчик шалил и баловался, напоминая дяде о том, что завтра тот обещал ему показать цифры. Дядя соглашался с этим. Но радость, смешанная с нетерпением, волновала ребенка все больше и больше. Выход ей он нашел совершенно неожидан-ный, и это случилось за вечерним чаем.

Мальчик придумал отличную игру — подпрыгивать, бить изо всей силы ногами в пол и при этом так звонко вскрикивать, что у взрослых едва не лопались барабанные перепонки.

Мама и бабушка просили его перестать так делать, но он их не послушался. Дядя тоже, сказал ему: «Перестань!» Мальчик в ответ крикнул: «Сам перестань!» и еще сильнее крикнул и уда-рил ногами в пол.

Дядя только сделал вид, что не обратил на это внимания, а на самом деле весь похолодел от внезапной ненависти к ребенку. Внешне он должен был по-прежнему казаться спокойным и рас-судительным.

Но мальчик крикнул снова, и сделал это таким переполнен-ным жизнью криком, что сам господь бог улыбнулся бы, услы-шав это. Дядя же в бешенстве вскочил со стула и заорал на ре-бенка, чтобы тот перестал. Лицо ребенка на мгновение искази-лось молнией ужаса, но он еще раз крикнул, растерянно и жал-ко, только для того, чтобы показать, что не испугался.

Дядя, охваченный злобой, вскочил, дернул ребенка за руку, крепко и с наслаждением шлепнул его и вытолкал из комнаты, захлопнув за ним дверь. Вот тебе и цифры!

От боли и острого внезапного оскорбления ребенок, оказав-шись за дверью, закатился таким пронзительным альтом, на ко-торый не был способен ни один певец в мире. Потом набрал возду-ху в легкие и поднял альт до невероятной высоты.

Вопли потекли без умолку, к ним прибавились рыдания, к рыданиям — крики о помощи. Сознание ребенка стало про-ясняться, и он стал разыгрывать роль умирающего, взывая к матери.

Дядя холодно сказал, мол, врешь, не умрешь, покричишь, да и смолкнешь.

Но ребенок не смолкал.

У бабушки вдруг задрожали губы, брови, и она, отвернувшись к окну, стала быстро колотить чайной ложкой по столу. Мама попыталась быть беспристрастной, сказала, что ребенок испор-ченный и ужасно избалованный, и достала свое вязание.

Мальчик взывал к своему последнему прибежищу — к бабуш-ке. Но она в угоду маме и дяде сидела на месте и крепилась.

Ребенок понял, что взрослые решили не сдаваться. Да и слез уже не хватало. Но прекратить сразу было невозможно, хотя бы из-за одного самолюбия. Уже было ясно, что кричать не хочет-ся, но мальчик все кричал.

Дядя был уже готов войти в детскую и одним каким-нибудь горячим словом пресечь страдания мальчика. Но это не согласо-валось с правилами разумного воспитания.

Наконец ребенок затих…

Дядя все-таки выдержал характер, заглянув в детскую толь-ко через полчаса. Ребенок тем временем возвращался к обычной жизни. Он, все еще всхлипывая и вздыхая, сидел на полу и рас-ставлял игрушки в одном, только ему известном порядке.

Дядино сердце сжалось при виде этого, но он, едва взглянув на мальчика, сделал вид, что отношения их отныне прерваны. Мальчик вдруг поднял голову, оглядел его злыми глазами и хрип-лым голосом сказал, что никогда больше не будет его любить.

Потом в детскую точно так же, будто по делу, заходили мама и бабушка. Качали головой и говорили, что нехорошо, когда дети растут непослушными, дерзкими и добиваются того, что их ник-то не любит. Советовали ребенку пойти и попросить у дяди про-щения.

Ребенок отказывался это сделать. Все взрослые сделали вид, что забыли про него.

Зимний вечер стоял за стеклами, и в комнате было сумрачно и грустно. Ребенок по-прежнему сидел и переставлял коробочки. Коробочки эти терзали сердце дяди, и он решил побродить по городу. Материал с сайта

Послышался шепот бабушки, укорявшей ребенка. Она говори-ла, что дядя его любит, возит игрушки и гостинцы. Потом стала напоминать о том, что ребенку обещаны еще и книжки с картин-ками и пенал. Кто же теперь их купит? А самое главное в том, что кто же теперь покажет ему цифры?

Детское самолюбие было побеждено, ребенок был сломлен.

Мальчик робко вышел из детской и попросил у дяди проще-ния. Дядя сделал притворно-обидчивое лицо. Он сказал, что лю-бит своего мальчика, но тот обижает дядю своим непослушанием и не любит его. Ребенок возразил, что это неправда, он любит дядю, очень любит!

Дядя велел ему взять карандаши и бумагу и садиться к столу.

Глаза ребенка засияли радостью, он боялся рассердить взрос-лого, ловил каждое слово дяди. Глубоко дыша от волнения, он выводил таинственные, исполненные какого-то божественного значения черточки.

Теперь уже и дядя наслаждался радостью ребенка, с нежнос-тью ощущая даже запах детских волос.

Ребенок выводил цифры, с трудом водя огрызком карандаша по бумаге. Дядя поправлял его. Ребенок смущенно глядел на взрослого, старательно выводя цифру 3 как большую пропис-ную букву Е.

Не нашли то, что искали? Воспользуйтесь поиском

На этой странице материал по темам:

  • краткое содержание рассказа бунин цифры
  • платонов цифры краткое содержание
  • цифры краткое содержание
  • и.а. бунин цифры читать в сокращении
  • иван андреевич бунин цифры краткое содержание

«Мой дорогой, когда ты вырастешь, вспомнишь ли ты, как однажды зимним вечером ты вышел из детской в столовую, - это было после одной из наших ссор, - и, опустив глаза, сделал такое грустное личико? Ты большой шалун, и когда что-нибудь увлечет тебя, ты не знаешь удержу. Но я не знаю никого трогательнее тебя, когда ты притихнешь, подойдешь и прижмешься к моему плечу! Если же это происходит после ссоры, и я говорю тебе ласковое слово, как порывисто ты целуешь меня, в избытке преданности и нежности, на которую способно только детство! Но это была слишком крупная ссора…»

В тот вечер ты даже не решился подойти ко мне: «Покойной ночи, дядечка» - сказал ты и, поклонившись, шаркнул ножкой (после ссоры ты хотел быть особенно благовоспитанным мальчиком). Я ответил так, будто между нами ничего не было: «Покойной ночи». Но мог ли ты удовлетвориться этим? Забыв обиду, ты опять вернулся к заветной мечте, что пленяла тебя весь день: «Дядечка, прости меня… Я больше не буду… И пожалуйста, покажи мне цифры!» Можно ли было после этого медлить с ответом? Я помедлил, ведь я очень умный дядя…

В тот день ты проснулся с новой мечтой, которая захватила всю твою душу: иметь свои книжки с картинками, пенал, цветные карандаши и выучиться читать и писать цифры! И все это сразу, в один день! Едва проснувшись, ты позвал меня в детскую и засыпал просьбами: купить книг и карандашей и немедленно приняться за цифры. «Сегодня царский день, все заперто» - соврал я, уж очень не хотелось мне идти в город. «Нет, не царский!» - закричал было ты, но я пригрозил, и ты вздохнул: «Ну, а цифры? Ведь можно же?». «Завтра» - отрезал я, понимая, что тем лишаю тебя счастья, но не полагается баловать детей…

«Ну хорошо же!» - пригрозил ты и, как только оделся, пробормотал молитву и выпил чашку молока, принялся шалить, и весь день нельзя было унять тебя. Радость, смешанная с нетерпением, волновала тебя все больше, и вечером ты нашел им выход. Ты начал подпрыгивать, бить изо всей силы ногами в пол и громко кричать. И мамино замечание ты проигнорировал, и бабушкино, а мне в ответ особенно пронзительно крикнул и ещё сильнее ударил в пол. И вот тут начинается история…

Я сделал вид, что не замечаю тебя, но внутри весь похолодел от внезапной ненависти. И ты крикнул снова, весь отдавшись своей радости так, что сам господь улыбнулся бы при этом крике. Но я в бешенстве вскочил со стула. Каким ужасом исказилось твое лицо! Ты растерянно крикнул ещё раз, для того, чтобы показать, что не испугался. А я кинулся к тебе, дернул за руку, крепко и с наслаждением шлепнул и, вытолкнув из комнаты, захлопнул дверь. Вот тебе и цифры!

От боли и жестокой обиды ты закатился страшным и пронзительным криком. Ещё раз, ещё… Затем вопли потекли без -

;умолку. К ним прибавились рыдания, потом крики о помощи: «Ой больно! Ой умираю!» «Небось не умрешь, - холодно сказал я. - Покричишь и смолкнешь». Но мне было стыдно, я не поднимал глаз на бабушку, у которой вдруг задрожали губы. «Ой, бабушка!» - взывал ты к последнему прибежищу. А бабушка в угоду мне и маме крепилась, но едва сидела на месте.

Ты понял, что мы решили не сдаваться, что никто не придет утешить тебя. Но прекратить вопли сразу было невозможно, хотя бы из-за самолюбия. Ты охрип, но все кричал и кричал… И мне хотелось встать, войти в детскую большим слоном и пресечь твои страдания. Но разве это согласуется с правилами воспитания и с достоинством справедливого, но строгого дяди? Наконец ты затих…

Только через полчаса я заглянул будто по постороннему делу в детскую. Ты сидел на полу весь в слезах, судорожно вздыхал и забавлялся своими незатейливыми игрушками - пустыми коробками спичек. Как сжалось мое сердце! Но я едва взглянул на тебя. «Теперь я никогда больше не буду любить тебя, - сказал ты, глядя на меня злыми, полными презрения глазами. - И никогда ничего не куплю тебе! И даже японскую копеечку, какую тогда подарил, отберу!»

Потом заходили мама и бабушка, и так же делая вид, что зашли случайно. Заводили речь, о нехороших и непослушных детях, и советовали попросить прощения. «А то я умру» - говорила бабушка печально и жестоко. «И умирай» - отвечал ты сумрачным шепотом. И мы оставили тебя, и сделали вид, что совсем забыли о тебе.

Опустился вечер, ты все так же сидел на полу и передвигал коробки. Мне стало мучительно, и я решил выйти и побродить по городу. «Бесстыдник! - зашептала тогда бабушка. - Дядя любит тебя! Кто же купит тебе пенал, книжку? А цифры?» И твое самолюбие было сломлено.

Я знаю, чем дороже мне моя мечта, тем меньше надежд на её достижение. И тогда я лукавлю: делаю вид, что равнодушен. Но что мог сделать ты? Ты проснулся, исполненный жаждой счастья. Но жизнь ответила: «Потерпи!» В ответ ты буйствовал, не в силах смирить эту жажду. Тогда жизнь ударила обидой, и ты закричал о боли. Но и тут жизнь не дрогнула: «Смирись!» И ты смирился.

Как робко ты вышел из детской: «Прости меня, и дай хоть каплю счастья, что так сладко мучит меня». И жизнь смилостивилась: «Ну ладно, давай карандаши и бумагу». Какой радостью засияли твои глаза! Как ты боялся рассердить меня, как жадно ты ловил каждое мое слово! С каким старанием ты выводил полные таинственного значения черточки! Теперь уже и я наслаждался твоей радостью. «Один… Два… Пять…» - говорил ты, с трудом водя по бумаге. «Да нет, не так. Один, два, три, четыре». - «Да, три! Я знаю», - радостно отвечал ты и выводил три, как большую прописную букву Е.

«Мой дорогой, когда ты вырастешь, вспомнишь ли ты, как однажды зимним вечером ты вышел из детской в столовую, - это было после одной из наших ссор, - и, опустив глаза, сделал такое грустное личико? Ты большой шалун, и когда что-нибудь увлечет тебя, ты не знаешь удержу. Но я не знаю никого трогательнее тебя, когда ты притихнешь, подойдешь и прижмешься к моему плечу! Если же это происходит после ссоры, и я говорю тебе ласковое слово, как порывисто ты целуешь меня, в избытке преданности и нежности, на которую способно только детство! Но это была слишком крупная ссора…» В тот вечер ты даже не решился подойти ко мне: «Покойной ночи, дядечка» - сказал ты и, поклонившись, шаркнул ножкой (после ссоры ты хотел быть особенно благовоспитанным мальчиком). Я ответил так, будто между нами ничего не было: «Покойной ночи». Но мог ли ты удовлетвориться этим? Забыв обиду, ты опять вернулся к заветной мечте, что пленяла тебя весь день: «Дядечка, прости меня… Я больше не буду… И пожалуйста, покажи мне цифры!» Можно ли было после этого медлить с ответом? Я помедлил, ведь я очень умный дядя… В тот день ты проснулся с новой мечтой, которая захватила всю твою душу: иметь свои книжки с картинками, пенал, цветные карандаши и выучиться читать и писать цифры! И все это сразу, в один день! Едва проснувшись, ты позвал меня в детскую и засыпал просьбами: купить книг и карандашей и немедленно приняться за цифры. «Сегодня царский день, все заперто» - соврал я, уж очень не хотелось мне идти в город. «Нет, не царский!» - закричал было ты, но я пригрозил, и ты вздохнул: «Ну, а цифры? Ведь можно же?». «Завтра» - отрезал я, понимая, что тем лишаю тебя счастья, но не полагается баловать детей… «Ну хорошо же!» - пригрозил ты и, как только оделся, пробормотал молитву и выпил чашку молока, принялся шалить, и весь день нельзя было унять тебя. Радость, смешанная с нетерпением, волновала тебя все больше, и вечером ты нашел им выход. Ты начал подпрыгивать, бить изо всей силы ногами в пол и громко кричать. И мамино замечание ты проигнорировал, и бабушкино, а мне в ответ особенно пронзительно крикнул и ещё сильнее ударил в пол. И вот тут начинается история… Я сделал вид, что не замечаю тебя, но внутри весь похолодел от внезапной ненависти. И ты крикнул снова, весь отдавшись своей радости так, что сам господь улыбнулся бы при этом крике. Но я в бешенстве вскочил со стула. Каким ужасом исказилось твое лицо! Ты растерянно крикнул ещё раз, для того, чтобы показать, что не испугался. А я кинулся к тебе, дернул за руку, крепко и с наслаждением шлепнул и, вытолкнув из комнаты, захлопнул дверь. Вот тебе и цифры! От боли и жестокой обиды ты закатился страшным и пронзительным криком. Ещё раз, ещё… Затем вопли потекли без умолку. К ним прибавились рыдания, потом крики о помощи: «Ой больно! Ой умираю!» «Небось не умрешь, - холодно сказал я. - Покричишь и смолкнешь». Но мне было стыдно, я не поднимал глаз на бабушку, у которой вдруг задрожали губы. «Ой, бабушка!» - взывал ты к последнему прибежищу. А бабушка в угоду мне и маме крепилась, но едва сидела на месте. Ты понял, что мы решили не сдаваться, что никто не придет утешить тебя. Но прекратить вопли сразу было невозможно, хотя бы из-за самолюбия. Ты охрип, но все кричал и кричал… И мне хотелось встать, войти в детскую большим слоном и пресечь твои страдания. Но разве это согласуется с правилами воспитания и с достоинством справедливого, но строгого дяди? Наконец ты затих… Только через полчаса я заглянул будто по постороннему делу в детскую. Ты сидел на полу весь в слезах, судорожно вздыхал и забавлялся своими незатейливыми игрушками - пустыми коробками спичек. Как сжалось мое сердце! Но я едва взглянул на тебя. «Теперь я никогда больше не буду любить тебя, - сказал ты, глядя на меня злыми, полными презрения глазами. - И никогда ничего не куплю тебе! И даже японскую копеечку, какую тогда подарил, отберу!» Потом заходили мама и бабушка, и так же делая вид, что зашли случайно. Заводили речь, о нехороших и непослушных детях, и советовали попросить прощения. «А то я умру» - говорила бабушка печально и жестоко. «И умирай» - отвечал ты сумрачным шепотом. И мы оставили тебя, и сделали вид, что совсем забыли о тебе. Опустился вечер, ты все так же сидел на полу и передвигал коробки. Мне стало мучительно, и я решил выйти и побродить по городу. «Бесстыдник! - зашептала тогда бабушка. - Дядя любит тебя! Кто же купит тебе пенал, книжку? А цифры?» И твое самолюбие было сломлено. Я знаю, чем дороже мне моя мечта, тем меньше надежд на её достижение. И тогда я лукавлю: делаю вид, что равнодушен. Но что мог сделать ты? Ты проснулся, исполненный жаждой счастья. Но жизнь ответила: «Потерпи!» В ответ ты буйствовал, не в силах смирить эту жажду. Тогда жизнь ударила обидой, и ты закричал о боли. Но и тут жизнь не дрогнула: «Смирись!» И ты смирился. Как робко ты вышел из детской: «Прости меня, и дай хоть каплю счастья, что так сладко мучит меня». И жизнь смилостивилась: «Ну ладно, давай карандаши и бумагу». Какой радостью засияли твои глаза! Как ты боялся рассердить меня, как жадно ты ловил каждое мое слово! С каким старанием ты выводил полные таинственного значения черточки! Теперь уже и я наслаждался твоей радостью. «Один… Два… Пять…» - говорил ты, с трудом водя по бумаге. «Да нет, не так. Один, два, три, четыре». - «Да, три! Я знаю», - радостно отвечал ты и выводил три, как большую прописную букву Е.

Мой дорогой, когда ты вырастешь, вспомнишь ли ты, как однажды зимним вечером ты вышел из детской в столовую, остановился на пороге, — это было после одной из наших ссор с тобой, — и, опустив глаза, сделал такое грустное личико? Должен сказать тебе: ты большой шалун. Когда что-нибудь увлечет тебя, ты не знаешь удержу. Ты часто с раннего утра до поздней ночи не даешь покоя всему дому своим криком и беготней. Зато я и не знаю ничего трогательнее тебя, когда ты, насладившись своим буйством, притихнешь, побродишь по комнатам и, наконец, подойдешь и сиротливо прижмешься к моему плечу! Если же дело происходит после ссоры и если я в эту минуту скажу тебе хоть одно ласковое слово, то нельзя выразить, что ты тогда делаешь с моим сердцем! Как порывисто кидаешься ты целовать меня, как крепко обвиваешь руками мою шею, в избытке той беззаветной преданности, той страстной нежности, на которую способно только детство! Но это была слишком крупная ссора. Помнишь ли, что в этот вечер ты даже не решился близко подойти ко мне? — Покойной ночи, дядечка, — тихо сказал ты мне и, поклонившись, шаркнул ножкой. Конечно, ты хотел, после всех своих преступлений, показаться особенно деликатным, особенно приличным и кротким мальчиком. Нянька, передавая тебе единственный известный ей признак благовоспитанности, когда-то учила тебя: «Шаркни ножкой!» И вот ты, чтобы задобрить меня, вспомнил, что у тебя есть в запасе хорошие манеры. И я понял это — и поспешил ответить так, как будто между нами ничего не произошло, но все-таки очень сдержанно: — Покойной ночи. Но мог ли ты удовлетвориться таким миром? Да и лукавить ты не горазд еще. Перестрадав свое горе, твое сердце с новой страстью вернулось к той заветной мечте, которая так пленяла тебя весь этот день. И вечером, как только эта мечта опять овладела тобою, ты забыл и свою обиду, и свое самолюбие, и свое твердое решение всю жизнь ненавидеть меня. Ты помолчал, собрал силы и вдруг, торопясь и волнуясь, сказал мне: — Дядечка, прости меня... Я больше не буду... И, пожалуйста, все-таки покажи мне цифры! Пожалуйста! Можно ли было после этого медлить ответом? А я все-таки помедлил. Я, видишь ли, очень, очень умный дядя...

II

Ты в этот день проснулся с новой мыслью, с новой мечтой, которая захватила всю твою душу. Только что открылись для тебя еще не изведанные радости: иметь свои собственные книжки с картинками, пенал, цветные карандаши — непременно цветные! — и выучиться читать, рисовать и писать цифры. И все это сразу, в один день, как можно скорее. Открыв утром глаза, ты тотчас же позвал меня в детскую и засыпал горячими просьбами: как можно скорее выписать тебе детский журнал, купить книг, карандашей, бумаги и немедленно приняться за цифры. — Но сегодня царский день, все заперто, — соврал я, чтобы оттянуть дело до завтра или хоть до вечера: уж очень не хотелось мне идти в город. Но ты замотал головою. — Нет, нет, не царский! — закричал ты тонким голоском, поднимая брови. — Вовсе не царский, — я знаю. — Да уверяю тебя, царский! — сказал я. — А я знаю, что не царский! Ну, пожа-алуйста! — Если ты будешь приставать, — сказал я строго и твердо то, что говорят в таких случаях все дяди, — если ты будешь приставать, так и совсем не куплю ничего. Ты задумался. — Ну, что ж делать! — сказал ты со вздохом. — Ну, царский, так царский. Ну, а цифры? Ведь можно же, — сказал ты, опять поднимая брови, но уже басом, рассудительно, — ведь можно же в царский день показывать цифры? — Нет, нельзя, — поспешно сказала бабушка. — Придет полицейский и арестует... И не приставай к дяде. — Ну, это-то уж лишнее, — ответил я бабушке. — А просто мне не хочется сейчас. Вот завтра или вечером — покажу. — Нет, ты сейчас покажи! — Сейчас не хочу. Сказал, — завтра. — Ну, во-от, — протянул ты. — Теперь говоришь — завтра, а потом скажешь — еще завтра. Нет, покажи сейчас! Сердце тихо говорило мне, что я совершаю в эту минуту великий грех — лишаю тебя счастья, радости... Но тут пришло в голову мудрое правило: вредно, не полагается баловать детей. И я твердо отрезал: — Завтра. Раз сказано — завтра, значит, так и надо сделать. — Ну, хорошо же, дядька! — пригрозил ты дерзко и весело. — Помни ты это себе! И стал поспешно одеваться. И как только оделся, как только пробормотал вслед за бабушкой: «Отче наш, иже еси на небеси...» — и проглотил чашку молока, — вихрем понесся в зал. А через минуту оттуда уже слышались грохот опрокидываемых стульев и удалые крики... И весь день нельзя было унять тебя. И обедал ты наспех, рассеянно, болтая ногами, и все смотрел на меня блестящими странными глазами. — Покажешь? — спрашивал ты иногда. — Непременно покажешь? — Завтра непременно покажу, — отвечал я. — Ах, как хорошо! — вскрикивал ты. — Дай бог поскорее, поскорее завтра! Но радость, смешанная с нетерпением, волновала тебя все больше и больше. И вот, когда мы — бабушка, мама и я — сидели перед вечером за чаем, ты нашел еще один исход своему волнению.

III

Ты придумал отличную игру: подпрыгивать, бить изо всей силы ногами в пол и при этом так звонко вскрикивать, что у нас чуть не лопались барабанные перепонки. — Перестань, Женя, — сказала мама. В ответ на это ты — трах ногами в пол! — Перестань же, деточка, когда мама просит, — сказала бабушка. Но бабушки-то ты уж и совсем не боишься. Трах ногами в пол! — Да перестань, — сказал я, досадливо морщась и пытаясь продолжать разговор. — Сам перестань! — звонко крикнул ты мне в ответ, с дерзким блеском в глазах и, подпрыгнув, еще сильнее ударил в пол и еще пронзительнее крикнул в такт. Я пожал плечом и сделал вид, что больше не замечаю тебя. Но вот тут-то и начинается история. Я, говорю, сделал вид, что не замечаю тебя. Но сказать ли правду? Я не только не забыл о тебе после твоего дерзкого крика, но весь похолодел от внезапной ненависти к тебе. И уже должен был употреблять усилия, чтобы делать вид, что не замечаю тебя, и продолжать разыгрывать роль спокойного и рассудительного. Но и этим дело не кончилось. Ты крикнул снова. Крикнул, совершенно позабыв о нас и весь отдавшись тому, что происходило в твоей переполненной жизнью душе, — крикнул таким звонким криком беспричинной, божественной радости, что сам господь бог улыбнулся бы при этом крике. Я же в бешенстве вскочил со стула. — Перестань! — рявкнул я вдруг, неожиданно для самого себя, во все горло. Какой черт окатил меня в эту минуту целым ушатом злобы? У меня помутилось сознание. И надо было видеть, как дрогнуло, как исказилось на мгновение твое лицо молнией ужаса! — А! — звонко и растерянно крикнул ты еще раз. И уже без всякой радости, а только для того, чтобы показать, что ты не испугался, криво и жалко ударил в пол каблуками. А я — я кинулся к тебе, дернул тебя за руку, да так, что ты волчком перевернулся передо мною, крепко и с наслаждением шлепнул тебя и, вытолкнув из комнаты, захлопнул дверь. Вот тебе и цифры!

IV

От боли, от острого и внезапного оскорбления, так грубо ударившего тебя в сердце в один из самых радостных моментов твоего детства, ты, вылетевши за дверь, закатился таким страшным, таким пронзительным альтом, на какой не способен ни один певец в мире. И надолго, надолго замер... Затем набрал в легкие воздуху еще больше и поднял альт уже до невероятной высоты... Затем паузы между верхней и нижней нотами стали сокращаться, — вопли потекли без умолку. К воплям прибавились рыдания, к рыданиям — крики о помощи. Сознание твое стало проясняться, и ты начал играть, с мучительным наслаждением играть роль умирающего. — О-ой, больно! Ой, мамочка, умираю! — Небось не умрешь, — холодно сказал я. — Покричишь, покричишь, да и смолкнешь. Но ты не смолкал. Разговор, конечно, оборвался. Мне было уже стыдно, и я зажигал папиросу, не поднимая глаз на бабушку. А у бабушки вдруг задрожали губы, брови, и, отвернувшись к окну, она стала быстро, быстро колотить чайной ложкой по столу. — Ужасно испорченный ребенок! — сказала, нахмуриваясь и стараясь быть беспристрастной, мама и снова взялась за свое вязанье. — Ужасно избалован! — Ой, бабушка! Ой, милая моя бабушка! — вопил ты диким голосом, взывая теперь к последнему прибежищу — к бабушке. И бабушка едва сидела на месте. Ее сердце рвалось в детскую, но, в угоду мне и маме, она крепилась, смотрела из-под дрожащих бровей на темневшую улицу и быстро стучала ложечкой по столу. Понял тогда и ты, что мы решили не сдаваться, что никто не утолит твоей боли и обиды поцелуями, мольбами о прощении. Да и слез уже не хватало. Ты до изнеможения упился своими рыданиями, своим детским горем, с которым не сравнится, может быть, ни одно человеческое горе, но прекратить вопли сразу было невозможно, хотя бы из-за одного самолюбия. Ясно было слышно: кричать тебе уже не хочется, голос охрип и срывается, слез нет. Но ты все кричал и кричал! Было невмоготу и мне. Хотелось встать с места, распахнуть дверь в детскую и сразу, каким-нибудь одним горячим словом, пресечь твои страдания. Но разве это согласуется с правилами разумного воспитания и с достоинством справедливого, хотя и строгого дяди? Наконец ты затих...

V

— И мы тотчас помирились? — спрашиваешь ты. Нет, я таки выдержал характер. Я, по крайней мере, через полчаса после того, как ты затих, заглянул в детскую. И то как? Подошел к дверям, сделал серьезное лицо и растворил их с таким видом, точно у меня было какое-то дело. А ты в это время уже возвращался мало-помалу к обыденной жизни. Ты сидел на полу, изредка подергивался от глубоких прерывистых вздохов, обычных у детей после долгого плача, и с потемневшим от размазанных слез личиком забавлялся своими незатейливыми игрушками — пустыми коробочками от спичек, — расставляя их по полу, между раздвинутых ног, в каком-то, только тебе одному известном порядке. Как сжалось мое сердце при виде этих коробочек! Но, делая вид, что отношения наши прерваны, что я оскорблен тобою, я едва взглянул на тебя. Я внимательно и строго осмотрел подоконники, столы... Где это мой портсигар?.. И уже хотел выйти, как вдруг ты поднял голову и, глядя на меня злыми, полными презрения глазами, хрипло сказал: — Теперь я никогда больше не буду любить тебя. Потом подумал, хотел сказать еще что-то очень обидное, но запнулся, не нашелся и сказал первое, что пришло в голову: — И никогда ничего не куплю тебе. — Пожалуйста! — небрежно ответил я, пожимая плечом. — Пожалуйста! Я от такого дурного мальчика и не взял бы ничего. — Даже и японскую копеечку, какую тогда подарил, назад возьму! — крикнул ты тонким, дрогнувшим голосом, делая последнюю попытку уязвить меня. — А вот это уж и совсем нехорошо! — ответил я. — Дарить и потом отнимать! Впрочем, это твое дело. Потом заходили к тебе мама и бабушка. И так же, как я, делали сначала вид, что вошли случайно... по делу... Затем качали головами и, стараясь не придавать своим словам значения, заводили речь о том, как это нехорошо, когда дети растут непослушными, дерзкими и добиваются того, что их никто не любит. А кончали тем, что советовали тебе пойти ко мне и попросить у меня прощения. — А то дядя рассердится и уедет в Москву, — говорила бабушка грустным тоном. — И никогда больше не приедет к нам. — И пускай не приедет! — отвечал ты едва слышно, все ниже опуская голову. — Ну, я умру, — говорила бабушка еще печальнее, совсем не думая о том, к какому жестокому средству прибегает она, чтобы заставить тебя переломить свою гордость. — И умирай, — отвечал ты сумрачным шепотом. — Хорош! — сказал я, снова чувствуя приступ раздражения. — Хорош! — повторил я, дымя папиросой и поглядывая в окно на темную пустую улицу. И, переждав, пока пожилая худая горничная, всегда молчаливая и печальная от сознания, что она — вдова машиниста, зажгла в столовой лампу, прибавил: — Вот так мальчик! — Да не обращай на него внимания, — сказала мама, заглядывая под матовый колпак лампы, не коптит ли. — Охота тебе разговаривать с такой злючкой! И мы сделали вид, что совсем забыли о тебе.

VI

В детской огня еще не зажигали, и стекла ее окон казались теперь синими-синими. Зимний вечер стоял за ними, и в детской было сумрачно и грустно. Ты сидел на полу и передвигал коробочки. И эти коробочки мучили меня. Я встал и решил побродить по городу. Но тут послышался шепот бабушки. — Бесстыдник, бесстыдник! — зашептала она укоризненно. — Дядя тебя любит, возит тебе игрушки, гостинцы... Я громко прервал: — Бабушка, этого говорить не следует. Это лишнее. Тут дело не в гостинцах. Но бабушка знала, что делает. — Как же не в гостинцах? — ответила она. — Не дорог гостинец, а дорога память. И, помолчав, ударила по самой чувствительной струне твоего сердца: — А кто же купит ему теперь пенал, бумаги, книжку с картинками? Да что пенал! Пенал — туда-сюда. А цифры? Ведь уж этого не купишь ни за какие деньги. Впрочем, — прибавила она, — делай, как знаешь. Сиди тут один в темноте. И вышла из детской. Кончено, — самолюбие твое было сломлено! Ты был побежден. Чем неосуществимее мечта, тем пленительнее, чем пленительнее, тем неосуществимее. Я уже знаю это. С самых ранних дней моих я у нее во власти. Но я знаю и то, что, чем дороже мне моя мечта, тем менее надежд на достижение ее. И я уже давно в борьбе с нею. Я лукавлю: делаю вид, что я равнодушен. Но что мог сделать ты? Счастье, счастье! Ты открыл утром глаза, переполненный жаждою счастья. И с детской доверчивостью, с открытым сердцем кинулся к жизни: скорее, скорее! Но жизнь ответила: — Потерпи. — Ну пожалуйста! — воскликнул ты страстно. — Замолчи, иначе ничего не получишь! — Ну погоди же! — крикнул ты злобно. И на время смолк. Но сердце твое буйствовало. Ты бесновался, с грохотом валял стулья, бил ногами в пол, звонко вскрикивал от переполнявшей твое сердце радостной жажды... Тогда жизнь со всего размаха ударила тебя в сердце тупым ножом обиды. И ты закатился бешеным криком боли, призывом на помощь. Но и тут не дрогнул ни один мускул на лице жизни... Смирись, смирись! И ты смирился.

VII

Помнишь ли, как робко вышел ты из детской и что ты сказал мне? — Дядечка! — сказал ты мне, обессиленный борьбой за счастье и все еще алкая его. — Дядечка, прости меня. И дай мне хоть каплю того счастья, жажда которого так сладко мучит меня. Но жизнь обидчива. Она сделала притворно печальное лицо. — Цифры! Я понимаю, что это счастье... Но ты не любишь дядю, огорчаешь его... — Да нет, неправда, — люблю, очень люблю! — горячо воскликнул ты. И жизнь наконец смилостивилась. — Ну уж бог с тобою! Неси сюда к столу стул, давай карандаши, бумагу... И какой радостью засияли твои глаза! Как хлопотал ты! Как боялся рассердить меня, каким покорным, деликатным, осторожным в каждом своем движении старался ты быть! И как жадно ловил ты каждое мое слово! Глубоко дыша от волнения, поминутно слюнявя огрызок карандаша, с каким старанием налегал ты на стол грудью и крутил головой, выводя таинственные, полные какого-то божественного значения черточки! Теперь уже и я наслаждался твоею радостью, с нежностью обоняя запах твоих волос: детские волосы хорошо пахнут, — совсем как маленькие птички. — Один... Два... Пять... — говорил ты, с трудом водя по бумаге. — Да нет, не так. Один, два, три, четыре. — Сейчас, сейчас, — говорил ты поспешно. — Я сначала: один, два... И смущенно глядел на меня. — Ну, три... — Да, да, три! — подхватывал ты радостно. — Я знаю. И выводил три, как большую прописную букву Е. 1906

Мой дорогой, когда ты вырастешь, вспомнишь ли ты, как однажды зимним вечером ты вышел из детской в столовую, остановился на пороге, – это было после одной из наших ссор с тобой, – и, опустив глаза, сделал такое грустное личико?

Должен сказать тебе: ты большой шалун. Когда что-нибудь увлечет тебя, ты не знаешь удержу. Ты часто с раннего утра до поздней ночи не даешь покоя всему дому своим криком и беготней. Зато я и не знаю ничего трогательнее тебя, когда ты, насладившись своим буйством, притихнешь, побродишь по комнатам и, наконец, подойдешь и сиротливо прижмешься к моему плечу! Если же дело происходит после ссоры и если я в эту минуту скажу тебе хоть одно ласковое слово, то нельзя выразить, что ты тогда делаешь с моим сердцем! Как порывисто кидаешься ты целовать меня, как крепко обвиваешь руками мою шею, в избытке той беззаветной преданности, той страстной нежности, на которую способно только детство!

Но это была слишком крупная ссора.

Помнишь ли, что в этот вечер ты даже не решился близко подойти ко мне?

– Покойной ночи, дядечка, – тихо сказал ты мне и, поклонившись, шаркнул ножкой.

Конечно, ты хотел, после всех своих преступлений, показаться особенно деликатным, особенно приличным и кротким мальчиком. Нянька, передавая тебе единственный известный ей признак благовоспитанности, когда-то учила тебя: «Шаркни ножкой!» И вот ты, чтобы задобрить меня, вспомнил, что у тебя есть в запасе хорошие манеры. И я понял это – и поспешил ответить так, как будто между нами ничего не произошло, но все-таки очень сдержанно:

– Покойной ночи.

Но мог ли ты удовлетвориться таким миром? Да и лукавить ты не горазд еще. Перестрадав свое горе, твое сердце с новой страстью вернулось к той заветной мечте, которая так пленяла тебя весь этот день. И вечером, как только эта мечта опять овладела тобою, ты забыл и свою обиду, и свое самолюбие, и свое твердое решение всю жизнь ненавидеть меня. Ты помолчал, собрал силы и вдруг, торопясь и волнуясь, сказал мне:

– Дядечка, прости меня… Я больше не буду… И, пожалуйста, все-таки покажи мне цифры! Пожалуйста!

Можно ли было после этого медлить ответом? А я все-таки помедлил. Я, видишь ли, очень, очень умный дядя…

Ты в этот день проснулся с новой мыслью, с новой мечтой, которая захватила всю твою душу.

Только что открылись для тебя еще не изведанные радости: иметь свои собственные книжки с картинками, пенал, цветные карандаши – непременно цветные! – и выучиться читать, рисовать и писать цифры. И все это сразу, в один день, как можно скорее. Открыв утром глаза, ты тотчас же позвал меня в детскую и засыпал горячими просьбами: как можно скорее выписать тебе детский журнал, купить книг, карандашей, бумаги и немедленно приняться за цифры.

– Но сегодня царский день, все заперто, – соврал я, чтобы оттянуть дело до завтра или хоть до вечера: уж очень не хотелось мне идти в город.

Но ты замотал головою.

– Нет, нет, не царский! – закричал ты тонким голоском, поднимая брови. – Вовсе не царский, – я знаю.

– Да уверяю тебя, царский! – сказал я.

– А я знаю, что не царский! Ну, пожа-алуйста!

– Если ты будешь приставать, – сказал я строго и твердо то, что говорят в таких случаях все дяди, – если ты будешь приставать, так и совсем не куплю ничего.

Ты задумался.

– Ну, что ж делать! – сказал ты со вздохом. – Ну, царский так царский. Ну, а цифры? Ведь можно же, – сказал ты, опять поднимая брови, но уже басом, рассудительно, – ведь можно же в царский день показывать цифры?

– Нет, нельзя, – поспешно сказала бабушка. – Придет полицейский и арестует… И не приставай к дяде.

– Ну, это-то уж лишнее, – ответил я бабушке. – А просто мне не хочется сейчас. Вот завтра или вечером – покажу.

– Нет, ты сейчас покажи!

– Сейчас не хочу. Сказал, – завтра.

– Ну, во-от, – протянул ты. – Теперь говоришь – завтра, а потом скажешь – еще завтра. Нет, покажи сейчас!

Сердце тихо говорило мне, что я совершаю в эту минуту великий грех – лишаю тебя счастья, радости… Но тут пришло в голову мудрое правило: вредно, не полагается баловать детей.

И я твердо отрезал:

– Завтра. Раз сказано – завтра, значит, так и надо сделать.

– Ну, хорошо же, дядька! – пригрозил ты дерзко и весело. – Помни ты это себе!

И стал поспешно одеваться.

И как только оделся, как только пробормотал вслед за бабушкой: «Отче наш, иже еси на небеси…» – и проглотил чашку молока, – вихрем понесся в зал. А через минуту оттуда уже слышались грохот опрокидываемых стульев и удалые крики…

И весь день нельзя было унять тебя. И обедал ты наспех, рассеянно, болтая ногами, и все смотрел на меня блестящими странными глазами.

– Покажешь? – спрашивал ты иногда. – Непременно покажешь?

– Завтра непременно покажу, – отвечал я.

– Ах, как хорошо! – вскрикивал ты. – Дай бог поскорее, поскорее завтра!

Но радость, смешанная с нетерпением, волновала тебя все больше и больше. И вот, когда мы – бабушка, мама и я – сидели перед вечером за чаем, ты нашел еще один исход своему волнению.

Ты придумал отличную игру: подпрыгивать, бить изо всей силы ногами в пол и при этом так звонко вскрикивать, что у нас чуть не лопались барабанные перепонки.

– Перестань, Женя, – сказала мама.

В ответ на это ты – трах ногами в пол!

– Перестань же, деточка, когда мама просит, – сказала бабушка.

Но бабушки-то ты уж и совсем не боишься. Трах ногами в пол!

– Да перестань, – сказал я, досадливо морщась и пытаясь продолжать разговор.

– Сам перестань! – звонко крикнул ты мне в ответ, с дерзким блеском в глазах и, подпрыгнув, еще сильнее ударил в пол и еще пронзительнее крикнул в такт.

Я пожал плечом и сделал вид, что больше не замечаю тебя.

Но вот тут-то и начинается история.

Я, говорю, сделал вид, что не замечаю тебя. Но сказать ли правду? Я не только не забыл о тебе после твоего дерзкого крика, но весь похолодел от внезапной ненависти к тебе. И уже должен был употреблять усилия, чтобы делать вид, что не замечаю тебя, и продолжать разыгрывать роль спокойного и рассудительного.

Но и этим дело не кончилось.

Ты крикнул снова. Крикнул, совершенно позабыв о нас и весь отдавшись тому, что происходило в твоей переполненной жизнью душе, – крикнул таким звонким криком беспричинной, божественной радости, что сам Господь Бог улыбнулся бы при этом крике. Я же в бешенстве вскочил со стула.

– Перестань! – рявкнул я вдруг, неожиданно для самого себя, во все горло.

Какой черт окатил меня в эту минуту целым ушатом злобы? У меня помутилось сознание. И надо было видеть, как дрогнуло, как исказилось на мгновение твое лицо молнией ужаса!

– А! – звонко и растерянно крикнул ты еще раз.

И уже без всякой радости, а только для того, чтобы показать, что ты не испугался, криво и жалко ударил в пол каблуками.

А я – я кинулся к тебе, дернул тебя за руку, да так, что ты волчком перевернулся передо мною, крепко и с наслаждением шлепнул тебя и, вытолкнув из комнаты, захлопнул дверь.